К середине марта, после страшного сообщения Пейрона и очередного длительного периода молчания, Тео смирился с тем, что болезнь Винсента будет периодически обостряться, и призвал мать и сестру поступить так же. «После последнего длительного кризиса, – писал он им, – ему будет гораздо сложнее справиться с недугом». Винсент никогда окончательно не оправится, говорил Тео, поэтому позволять ему уезжать из лечебницы было бы «безответственно».
Тем не менее в мае ситуация изменилась.
К маю трудности Винсента перестали быть просто «печальной ситуацией» – семейным делом, которое следовало оставить докторам в неком далеком учреждении, ограничившись лишь периодическими письмами с искренними, но бессодержательными словами поддержки. («Цепляйся за надежду на то, что скоро все изменится к лучшему», – писал Тео в марте.)
К маю Винсент стал знаменитостью.
Статья Орье подожгла фитиль. Взрыв произошел в марте, когда в роскошных интерьерах павильона «Виль де Пари» на Елисейских Полях открылся ежегодный Салон Независимых. Пока Винсент был заперт в своих страданиях, Тео выбрал несколько его работ, которые были выставлены там среди произведений Сёра, Лотрека, Синьяка, Анкетена, Писсарро, Гийомена и других художников. 19 марта президент Франции провел торжественную церемонию открытия Салона, и в течение нескольких следующих недель весь парижский мир искусства прошел через этот павильон. Многие приходили специально, чтобы взглянуть на гения-мученика из статьи Орье. Мало кто был разочарован. «Твои картины размещены очень удачно и производят сильное впечатление, – писал Тео в письме, которое Винсент сумел прочитать только в мае. – Множество людей подходят к нам и просят передать тебе комплименты».
По словам брата, Гоген назвал работы Винсента «le clou»[92] – изюминкой выставки; они отодвинули в тень даже новые картины Сёра. Коллекционеры окружили Тео, которому даже не приходилось специально привлекать внимание к картинам Винсента. Деятели искусства снова и снова возвращались, чтобы ими полюбоваться; многие предлагали обмен. Художники останавливали Тео на улице, чтобы поздравить его с успехами Винсента: «Передайте ему, что его произведения – это что-то невероятное». Один художник даже пришел к Тео домой, чтобы лично выразить свой восторг. «Он сказал, что, если бы у него не было собственного стиля, – писал Тео, – он бы сменил курс и разделил бы твои искания». Даже Клод Моне, король импрессионизма, назвал картины Винсента «лучшим из всего, что было на выставке».
Отзывы критиков подтвердили успех. В «Art et Critique» Жорж Лекомт оценил «неистовое импасто» Винсента. В журнале Орье «Mercure de France» Жюльен Леклерк отмечал «необычайную выразительную мощь» и приписывал произведениям Винсента символистские черты. «Это страстный темперамент, сквозь который природа проступает так, как это происходит во снах, – писал Леклерк, – или, скорее, в ночных кошмарах». Он призывал читателей пойти и своими глазами взглянуть на «невероятные» и «поразительные» новые образы: «десять картин, свидетельствующих о рождении редкого гения».
Однако ни один обзор не значил для Винсента больше, чем письмо, отправленное его бывшим компаньоном по Желтому дому (чье письмо, как и письма Тео, лежало непрочитанным в кабинете Пейрона). «Посылаю тебе мои искренние поздравления, – писал Гоген. – Ты – самый выдающийся их всех выставляющихся там художников». Он назвал Винсента единственным «думающим участником выставки» и очень высоко оценил его работы: «В них есть выразительность, достойная Делакруа». Гоген, как и многие другие, предлагал обмен.
Одно дело было упрятать в далекое горное убежище Сен-Реми, подальше от трудностей повседневной жизни и насмешек больного члена семьи. Совсем другое – изолировать художника, которого весь авангардистский Париж называл гением. Как только похвал и предложений стало действительно много и в бухгалтерской книге Тео впервые появились записи о реальных доходах (в марте он обналичил чек, полученный от Анны Бош за «Красный виноградник в Арле»), стали возникать неудобные вопросы. Какой несправедливостью – практически преступлением – было то, что Винсент не мог свободно творить. Почему его так часто лишали мастерской и красок? Почему с ним обращались как с непослушным ребенком, а не как с великим художником, которым он являлся?
Тео довольно быстро капитулировал под натиском вопросов и сомнений. Лишь несколько недель назад он готов был смириться перед трагической насмешкой судьбы. «Как жаль, что его работы только сейчас начинают приобретать популярность», – писал он матери в середине апреля. Однако 10 мая, когда не прошло и двух недель с момента последней ремиссии, Тео выслал Винсенту сто пятьдесят франков, которые были ему нужны для поездки на север. Будучи прагматиком, Тео видел в неожиданном успехе брата коммерческие возможности и понимал, каким препятствием на пути их реализации может стать изоляция Винсента. Он, как и Винсент, был недоволен периодами длительного заточения и вынужденными перерывами в работе. Бизнес развивался довольно медленно (повсеместный экономический спад негативно сказался на рынке искусства), и перспектива финансовой независимости брата была весьма заманчивой.
Но Тео был еще и романтиком. Именно в тот момент, когда он окончательно смирился с жестокой необходимостью поместить Винсента в лечебницу, успех брата на выставке «Независимых» позволил Тео сделать шаг назад от края пропасти и представить себе счастливое окончание длинной и печальной истории. «Я хочу, чтобы ты чувствовал себя лучше, – писал он Винсенту с простодушной надеждой, – и чтобы твои приступы печали прекратились навсегда».
Первые две недели мая благоразумие Тео вело безнадежную борьбу с его пылким сердцем. Он настоял на том, что вся ответственность за решение покинуть Сен-Реми лежала на Винсенте (который пытался представить это как план Тео), и умолял его «остерегаться иллюзий относительно жизни на севере». Он просил лишь, чтобы Винсент «действовал в соответствии» с рекомендациями Пейрона. Это было замкнутым кругом, поскольку Пейрон, который считал выписку преждевременной, выступал против нее и не давал своего благословения без согласия Тео. В ответ на яростные возражения Винсента Тео заявил, что руководство лечебницы должно предоставить ему сопровождение на всем пути до Парижа, явно намекая на трагический исход самостоятельной поездки в Арль, которую Винсент пытался совершить в феврале. Снова и снова начинался спор; столкновение осторожничания и иллюзий, уклончивости и доводов в свою защиту, стремления вперед и нежелания брать ответственность за окончательное решение.
Винсент, однако, времени не терял. Убежденный, что период тишины не продлится долго (он уже сократился с года до «трех или четырех месяцев» за время споров о его отъезде), он снова погрузился в работу. Результатом каждого его приступа всегда становился безумный прилив неизрасходованной энергии и расточительная трата красок; он как будто искал оправдания за пустые холсты, скопившиеся за то время, что он был в бреду. Никогда еще его внутренние запасы не были настолько полны. «В моей голове так много идей, что я едва ли смогу когда-нибудь реализовать их все, – писал он. – Мазки моей кисти точны, как часовой механизм».
На исходе весны Винсент отправился в сад, чтобы поработать над двумя «зелеными уголками», которые так нравились Тео: небольшие участки волнистой нескошенной травы и ковер одуванчиков, разостлавшийся среди изогнутых стволов деревьев. Однако, упаковывая свои вещи в ожидание приближавшегося отъезда, он все больше времени проводил в мастерской, обрекая себя на натюрморты, в саду лечебницы он срезал ирисы и розы – последние весенние цветы. Он ставил уже увядшие цветы в керамические сосуды и, словно делая последний рывок – «как в приступе безумия», – один за другим заполнял полотна, пытаясь выразить надежду на будущее и все то, что творилось в его пылком сердце.
Выбор объекта не зависел от времени года или условий, в которых оказался Винсент. Его ирисы, написанные прошлой весной, заслужили множество похвал с момента появления на выставке «Независимых» в 1889 г. – в особенности со стороны Тео. Едва ли Винсент мог придумать более эффектное выражение благодарности – или более убедительную заявку на успех, – чем эти робкие, бесформенные цветы, гордо несущие свою недолговечную красоту. Он писал их быстро, непринужденными свободными движениями, приобретенными за время, проведенное в этом спокойном горном убежище. Та же уникальная алхимия, что породила подсолнухи Арля, – невероятное сочетание скорости и тщательности, расчета и свободы («Сборы оказались делом куда более сложным, чем живопись», – говорил он) – теперь волшебным образом превратила ирисы Сен-Реми в аметистовые соцветия лилового, сиреневого, пунцового и «чистого прусского синего».