Подобные мысли и вновь обретенная уверенность сопровождали Винсента, когда он отправился наконец в путешествие, о котором за два месяца до этого и подумать не мог, – он ехал в Арль.
Получить разрешение оказалось непросто. Пейрон по-прежнему считал, что последняя, июльская поездка в Арль «спровоцировала» летний кризис. В октябре главный врач лечебницы Сен-Поль сказал Тео, что Винсенту придется «выдержать немало проверок», прежде чем его можно будет снова отпустить в столь дальнюю дорогу. Однако дней без рецидивов накапливалось все больше, и отказывать становилось все сложнее. В конце октября Тео прислал дополнительные деньги на поездку. Спустя несколько дней Пейрон дал окончательное разрешение. «Мсье Пейрон вновь подтвердил, что мне уже значительно лучше, – сообщал Винсент, – и что он настроен оптимистично». Путешествие, в которое Винсент отправился две недели спустя – в середине ноября, казалось, подтверждало оптимистичные прогнозы Пейрона. На этот раз все шло согласно плану. Винсент встретился с пастором Салем, забрал остаток денег, когда-то переданных пастору Тео и самим Винсентом, и решительно приобрел «запас красок» для своего грандиозного предприятия.
И самое главное, он повидал мадам Жину.
В июле встретиться с ней не удалось, и Винсент все это время представлял себе, как вновь увидит хозяйку привокзального кафе – ту, что позировала ему и Гогену ровно год назад. Исааксон видел ее портрет кисти Ван Гога и похвалил картину. «Еще один человек увидел что-то в моей желтой и черной фигуре женщины, что меня, в общем-то, не удивляет, поскольку я думаю, что заслуга здесь принадлежит самой модели, а не моей живописи», – писал Винсент в июне. С той поры он часто вспоминал статную арлезианку с черными как смоль кудрями и средиземноморским темпераментом. В октябре он туманно намекал в письме к Тео о «некоторых людях» в Арле, «с которыми я испытывал и вновь испытываю потребность встретиться», – неопределенность, призванная скрыть либо неожиданный взрыв желания, либо давнее увлечение едва знакомой женщиной.
Так уже бывало раньше, и Тео прекрасно знал: одиночество и тоска по материнской ласке заставляли Винсента фантазировать о нежности и даже близости со стороны любой дружелюбно настроенной к нему женщины, – подобная иллюзия могла лишь обмануть и разбить брату сердце. Всего двумя годами ранее в Париже, когда Тео впервые покинул квартиру на улице Лепик и отправился ухаживать за Йоханной Бонгер, Винсент ступил в эти опасные воды с Агостиной Сегатори, еще одной чувственной волоокой хозяйкой кафе. Та история закончилась кошмаром. Чтобы избежать этих воспоминаний, Винсент маскировал свой пыл рассуждениями о художественной необходимости. «Я отчаялся когда-нибудь найти модель, – жаловался он, узнав о комплиментах Исааксона. – Ах, если бы хоть иногда я имел возможность работать с такими моделями, как [мадам Жину] или та женщина, что позировала для „Колыбельной“, я смог бы сделать нечто совсем другое».
Оказавшись в Арле в ноябре, Винсент не только нашел свою модель, но, очевидно, убедил ее попозировать. Мадам Жину могла задержаться ненадолго для карандашного наброска или просто позволила художнику рисовать ее, пока она хлопотала по хозяйству. Два дня спустя, вернувшись в лечебницу, Винсент немедленно зафиксировал впечатления: изобразив очередную оливковую рощу, он поместил свою Дульсинею рядом с деревом на переднем плане – воздев руки, женщина срывает древний плод. Поделиться своей победой с Тео Винсент не осмелился, лишь намекнул между строк. «Полезно появляться там время от времени, – писал он, – все были очень милы и даже рады видеть меня».
После возвращения из поездки все казалось возможным. В письмах к Тео Винсент сдерживал оптимизм: «Сначала надо немного подождать – не вызовет ли поездка новый приступ… Я почти смею надеяться, что нет». Однако продолжительный период хорошего самочувствия вкупе с удачным путешествием способствовали укреплению уверенности: мыслями он уже устремился в будущее. Винсент воображал, как покинет лечебницу и вернется в Арль, где, по его утверждению, «сейчас никто уже не испытывает ко мне ни малейшей неприязни». Он уверял Бернара, что «излечился», и собирался отправиться на север будущей весной, когда, как он предсказывал, «нам не будут нужны ни доктор в Овере, ни супруги Писсарро». Мысленно он даже представлял себе, какие картины напишет по возвращении в Париж, где вновь обретенную силу, правдивую кисть и чистый южный свет можно будет обратить на пользу серому городу – родине нового искусства.
Замыслы Винсента были связаны одновременно и с прошлым, и с будущим. Он вынашивал планы по продаже своих полотен в Англии («Я ведь неплохо представляю себе, на что там спрос») и смело выслал Октаву Маусу, секретарю «Двадцатки», список из шести работ, которые надеялся показать на грядущей брюссельской выставке, – это было в два раза больше, чем можно было разместить на четырех метрах стены, которые полагались на выставке каждому участнику. Винсент мечтал о мире, где искусство будет доступно простым людям, где, отказавшись от дорогих масляных красок, художники придут к более дешевым материалам и, вместо того чтобы стремиться на «грандиозные выставки», будут создавать картины и репродукции, доступные обычным людям. «Надо изобрести новую технику живописи – более быструю, менее дорогую и столь же долговечную, как масло. Живопись… в конце концов она должна стать столь же обычным явлением, как проповедь», чтобы даже беднейший из рабочих «мог повесить дома картину или репродукцию». Винсент мечтал, как будет делать литографии со своих полотен, чтобы они стали «более доступными для широкой публики», – переворачивая с ног на голову свой проект по превращению литографий Милле в картины и возвращаясь к давней идее популяризации искусства.
Вместе с прежними замыслами и энтузиазмом вернулись и прежние поводы для злости. По приезде из Арля Винсент обнаружил два адресованных ему письма: одно от Гогена, второе – от Бернара. И то и другое содержали тревожные новости. Гоген хвастался недавно законченным полотном с Христом в саду. «Думаю, тебе понравится, – писал он, – у него волосы цвета киновари». Бернар же писал, что вся его мастерская завалена картинами на библейские сюжеты, включая его собственную версию Гефсиманского сада. Тео посетил его мастерскую в Париже и подробно описал эту картину брату в письме. Это была «коленопреклоненная фигура в окружении ангелов… Все это крайне трудно для понимания, а поиск стиля приводит к тому, что некоторые фигуры выглядят довольно комично». История с Бернаром особенно разозлила Винсента. Он ответил немедленно, поддержав критику Тео и весьма презрительно отозвавшись об экспериментах Бернара: «Наш друг Бернар, наверное, ни разу в жизни не видел настоящей оливы. Следовательно, он избегает малейшего намека на правдоподобие и реальный облик вещей, и к синтезированию это не имеет ни малейшего отношения».
Спустя пару дней, когда Бернар выслал фотографии столь оскорбительных для Винсента работ, последний разразился праведным гневом: «Дружище, твои библейские картины – явная неудача». Он называл их «притворством», «фальшивым вымыслом», «кошмаром» и, хуже всего, «клише». Тоном, в котором братская снисходительность мешалась с раздраженным глумлением, перескакивая с «ты» на «вы», Винсент требовал от Бернара покончить со «средневековыми шпалерами» и «трепетать», подобно Милле, перед единственным Богом, истинным Богом «подлинно возможного». Как осмелился Бернар променять «душевный подъем» правды на причуды и фальшь вымышленных фигур в фантастическом пейзаже? «Действительно ли таковы ваши убеждения? Конечно нет!» С той же решительностью, с какой он когда-то защищал своих «Едоков картофеля» перед Антоном ван Раппардом, Винсент теперь призывал Бернара бежать от «опасностей, таящихся в этих абстракциях», и вновь «погрузиться» в реальность – как сделал он сам. «Настоящим письмом я в полный голос и со всей силой, на которую только способны мои легкие, снова требую: стань опять самим собой», – не унимался Винсент.