Скандально знаменитые произведения социального реализма, персонажами которых были бездомные матери, ютившиеся в тесноте бедняки, брошенные дети и убитые горем вдовы, вовсе не интересовали Винсента. Работы, о которых он рассказывал в письмах родным, напротив, прославляли стиль жизни и ценности, благодаря которым процветала фирма «Гупиль и K°» и к которым ныне устремился ее молодой сотрудник: изысканная молодая пара застигнута в момент нежной сцены в будуаре («Медовый месяц» Жака Эжена Фейена); нарядная молодая мать несет в церковь свое новорожденное дитя («Крещение» Альберта Анкера); две молодые женщины в бальных платьях крадутся по великолепной лестнице («Девоншир-Хаус» Валентина Кэмерона Принсепа). По словам Винсента, эта живопись представляла «современную жизнь в ее настоящем виде».
Он посетил летнюю выставку в Королевской академии, откуда вернулся в несвойственном ему в те дни немилосердном настроении, едко высмеяв несколько отдельных работ и списав со счетов английское искусство в целом как «очень скверное и неинтересное». Революция в тиражной ксилографии, спровоцированная изданиями вроде газет «The Graphic» и «The Illustrated London News», хоть и происходила на Стрэнде в нескольких минутах ходьбы от магазина «Гупиль и K°», прошла мимо внимания Винсента, очарованного коммерческим искусством. Каждую неделю он присоединялся к толпе, собиравшейся около газетных типографий, в ожидании свежих номеров, но строгие черно-белые изображения, которые он видел в витринах, в то время ему «совсем не нравились» и казались «совершенно не тем, что нужно».
Посетив Национальную галерею, Винсент особо отметил лишь одну из увиденных там картин – пейзаж работы голландского художника Мейндерта Хоббемы. А «блестящие» работы Констебла из Картинной галереи в Дульвиче удостоились похвалы только потому, что напомнили ему любимых барбизонцев – Диаса де ла Пенью и Добиньи из магазина в Гааге. Казалось, что по-настоящему его тронула лишь передвижная выставка знакомых ему бельгийских художников. «Смотреть на бельгийские картины было сплошным удовольствием», – писал он и просил Тео поскорее рассказать о новостях Парижского салона.
Однако ничто из увиденного не покидало цепкую память Винсента бесследно. Произведения Леонардо и Рафаэля из Национальной галереи, Гейнсборо и Ван Дейка из Дульвича, Тёрнера из Музея Южного Кенсингтона (предшественника Музея Виктории и Альберта) – все они хранились в безграничном пространстве воображаемого музея Винсента, чтобы годы спустя воскреснуть в его памяти (часто в самых поразительных подробностях). Например, мало заинтересовавшие его во время пребывания в Лондоне иллюстрации «The Graphic» не только вспомнятся ему спустя десятилетие, но и станут предметом страстного увлечения. Однако единственным произведением, которое поразило воображение Винсента в то лето, была картина кисти Боутона, на которой молодой джентльмен гуляет по родовому имению с женщиной, похожей на его мать. Картина называлась «Наследник». Она настолько понравилась Винсенту, что он даже зарисовал ее и отправил набросок домой.
Винсент изо всех сил стремился к примирению с окружающим миром, но отчужденность его лишь усугублялась. Все напоминало ему о доме: «Здесь красиво зацвели яблони… кажется, все распускается здесь раньше, чем в Голландии». Воскресная прогулка заставила его «с ностальгией» вспоминать «чудесные воскресенья в Схевенингене». Лондонское жилье напоминало о прошлой жизни в доме семьи Рос. «Я не забыл [их], – писал Винсент, – и с огромным удовольствием провел бы там вечер». Он развесил по стенам в своей новой комнате те же самые репродукции, что висели в прежней. Он всегда с трепетом ждал вестей из дома и с грустью просил рассказывать ему о каждом семейном торжестве. «Ты, должно быть, отлично проводишь время дома, – писал он. – Как бы и мне хотелось снова всех увидеть!»
Его попытки наладить общение с окружающими провалились. Из переписки быстро исчезли упоминания обо всех новых товарищах, включая управляющего Обаха. Винсент говорил на английском куда хуже, чем понимал чужую речь. Попугай домовладелицы и тот говорил по-английски лучше, чем он, шутил Винсент. (Анна поняла шутку сына лишь после пояснений дяди Сента: многие англичане держат в гостиной попугаев.) Но и вопреки лучшему владению немецким языком дружба с соседями-немцами не сложилась. Своим родителям, которых, как всегда, беспокоила его замкнутость, Винсент говорил, что сам избегает общения, а не наоборот. «[Они] слишком сорят деньгами», – объяснял он свой разрыв с товарищами.
Дело, однако, явно было в другом. Старая привычка к одиночеству вновь давала о себе знать. «Там я никогда не чувствовал себя в своей тарелке», – писал Винсент о своей жизни в Лондоне. Как и в Гааге, он старался избегать больших сборищ и, по собственному признанию, не горел желанием посетить основные туристические достопримечательности, вроде лондонского Тауэра и Музея мадам Тюссо. Вместо этого он уделял все больше времени прогулкам, чтению и переписке с родными. Бывший коллега из Гааги, навестивший Винсента в августе, описывал его состояние как «Weltschmerz»[10] и говорил, что «одиночество его… огромно». Несколько лет спустя Винсент так описывал свое лондонское настроение: «Холодное, бесплодное… бесчувственность вместо чуткости… по отношению к людям». Родители были обеспокоены его меланхоличными письмами.
Вместо того чтобы помочь Винсенту сломать стены изоляции, работа делала их еще более неприступными. Занимаясь оптовыми заказами на репродукции, он с ностальгией вспоминал работу в гаагском филиале, где его обязанности предполагали более разнообразную деятельность. «Здешний магазин не так интересен, как гаагский», – жаловался он Тео. В лондонском филиале не было галереи, витрин и нарядного интерьера. Наведывались сюда только дилеры и их подручные, общение с которыми происходило в привычной для лондонцев спешке. Где уж тут беседовать об искусстве! Не было в лондонском филиале «Гупиль и K°» и художественного магазина, где покупатели могли бы неспешно бродить, обмениваясь сплетнями и профессиональными советами. При довольно скромном ассортименте работы здесь хватало – за день нужно было подготовить к отправке более сотни репродукций. Винсент не был в восторге от большинства произведений, с которыми здесь имели дело. «Чего нам не хватает в первую очередь, так это хороших картин», – недовольно писал он Тео. Все напоминало ему об изгнании из полного жизни мира искусства, который остался там, на континенте. «Главное, расскажи мне о тех картинах, что ты видел в последнее время, – умолял он брата, – а еще напиши, были ли опубликованы какие-нибудь новые гравюры или литографии. Расскажи как можно больше, ведь здесь мне нечасто удается все это видеть». Каждый день этой убийственной скуки (позже Винсент сравнит свои занятия с рытьем канавы) отзывался в душе упреком, напоминанием об упущенных возможностях и непройденных дорогах. «Все не так радужно, как мне казалось сначала, – писал он во время первого из многих приступов меланхоличного самоанализа. – Возможно, я сам в этом виноват». Однако он по-прежнему надеялся, что когда-нибудь – «позднее», – «возможно, будет полезен». Надеялся, но наверняка понимал, что его место уже занято кем-нибудь другим.
Его уверенность в себе таяла, вытесняясь болезненной застенчивостью. Он так благоговел перед своим новым героем Джорджем Боутоном, что не осмелился заговорить с ним при встрече. Когда голландский художник Маттейс Марис посетил офис «Гупиль и K°», Винсент так оробел, что не мог произнести ни слова.
Так же как языковые трудности усугубляли его изоляцию, отсутствие материальной независимости приумножало чувство вины, на которое он будет обречен пожизненно. Даже несмотря на то, что его жалованье в Лондоне почти вдвое превышало жалованье в гаагском филиале, денег по-прежнему едва хватало на все расходы. Чтобы сэкономить, он перестал ездить в город на пароходе и теперь проделывал весь путь пешком, пересекая Темзу по мосту. В письмах он торжественно обещал найти себе более дешевое жилье и начать экономить. В ответ родители (присылавшие все более зловещие отчеты о финансовых трудностях в Хелворте) отважно заверяли его в намерении и дальше терпеливо переносить лишения ради блага детей. «Мы постараемся жить более экономно, – писала Анна, – и будем счастливы, если деньги, которые мы в тебя вкладываем, будут потрачены не напрасно; это лучшая прибыль, на которую мы можем рассчитывать».