Еще одно предательство совершило его собственное тело. Винсент годами хвалился своей выносливостью и «крестьянской» статью, но теперь вдруг начал сетовать на слабость, переутомление и дурное самочувствие. Если в Нюэнене он, по примеру Милле, ограничивал себя в еде, чем очень гордился, то в условиях суровой и влажной антверпенской зимы голодать было не с руки. Но желудок художника взбунтовался против разнообразного рациона. Чтобы нормализовать пищеварение, Винсент курил трубку, но из-за нее воспалялись десны и расшатывались зубы. У него развился сухой кашель. Впервые Винсент писал, что теряет вес. Вероятно, не замедлили себя ждать и сыпь, и язвы на слизистой – словно проявились вдруг сразу все скрытые недуги. В портовом городе, где было полно матросов и шлюх, Винсент принялся искать лекарство от проклятия матросов и шлюх всего мира – сифилиса.
Боясь, что Тео воспримет болезнь как плату за увлечение проститутками и вся история с портретами окажется под вопросом, Винсент скрыл от брата появление симптомов и новости насчет лечения. Он ничего не писал о своих визитах к доктору Амадеусу Кавенелю, жившему всего в паре кварталов от его мастерской, на рю де Олланд; ни словом не обмолвился о лечении в больнице Стёйвенберг, располагавшейся неподалеку, о чувстве стыда, о страхе неизвестности. В эпоху, когда врачи связывали сифилис с гонореей (ее Винсент подцепил еще в Гааге) и называли оба заболевания уродствами природы, диагноз был однозначен, а лечение неизменно: ртуть.
Как бы ее ни прописывали – в виде знаменитых голубых пилюль, зловонной мази или «окуривания» токсичными испарениями (в альбоме для набросков рядом с датами приема у врача Винсент записал одно из названий подобных процедур – «bain de siege»[64]), – ртуть могла лишь приостановить развитие заболевания, но не излечить от него. При этом она причиняла пациентам всевозможные страдания, сравнимые с проявлениями самой болезни: от выпадения волос и полового бессилия до умопомешательства и смерти. Даже в малых дозах ртуть могла вызывать желудочные колики, диарею, анемию, депрессию, функциональную недостаточность различных органов и нарушения зрения и слуха. Мучения больных при лечении были подобны страданиям библейского Иова. Характерным побочным эффектом при лечении препаратами ртути было обильное слюноотделение – слюна не просто капала изо рта (зрелище само по себе неприглядное), она лилась непрерывным потоком. И в этой слюне кишели невидимые спирохеты, омывая глотку, рот и десны потоками инфекции, пока вся ротовая полость не превращалась в одну огромную зловонную язву.
Хотя Винсент ни разу не признался в том, что болен или лечится, скрыть от брата расходы на лечение он не мог. И без того больной желудок не давал покоя, силы были на исходе. В письме от 19 декабря Винсент признался брату, что испытывает сильную «физическую слабость», а в феврале сообщил, что весь последний месяц его донимает странная «сероватая слизь», которая то и дело наполняет горло и рот, а из-за болячек он не может пережевывать и глотать пищу. Он стал терять зубы, которые расшатывались, начинали гнить и ломаться. Перед тем как покинуть Антверпен в феврале, Винсент заплатил пятьдесят драгоценных франков дантисту, чтобы тот удалил треть всех зубов, – страшное испытание в эпоху, когда для этой цели использовали кошмарное подобие разводного гаечного ключа, а алкоголь часто служил единственным анестетиком.
Рождество 1885 г. принесло с собой новое мучение. В эти праздничные дни призрак пастора Ван Гога преследовал Винсента. Он жаловался, что часто вспоминает о том, «как отец говорил и вел себя со мной», – точно так же воспоминания мучили Редлоу из «Одержимого», его любимой диккенсовской рождественской повести. Чтобы избавиться от голосов прошлого, Ван Гог совершал долгие прогулки по заснеженным улицам к границам города. Но и деревенские пейзажи не приносили ему утешения, лишь повергали в меланхолию. В поисках хоть какого-то подобия рождественского веселья Винсент неизбежно оказывался в тавернах и борделях. Несмотря на уговоры Тео, он упрямо отказывался написать матери и сестрам и даже не поздравил их с Днем святого Николая, что было преступлением против веры, семьи и памяти покойного отца. Винсенту казалось, что он обречен на «вечную ссылку», навеки привязан к «семье, где чувствует себя еще более чужим, чем среди незнакомцев».
Вся жизнь его была пронизана отчаянием. За окном по улице шествовали рождественские процессии, залитую под каток площадь Гроте-Маркт заполонили люди на коньках, а Винсент сидел в пустой мастерской и проклинал весь свет. Он проклинал торговцев искусством, вроде Портье, не оправдавших его ожиданий, проклинал моделей, которые требовали разорительных трат, но не желали проявить ни капли терпения, проклинал проституток за то, что те отказывались от его денег, и кредиторов – за то, что они эти деньги требовали. Он проклинал всех, кто глумился над его притязаниями на звание настоящего художника. И естественно, проклинал Тео. В язвительном «поздравительном» письме Винсент резко выговаривал ему за «холодность, жестокое пренебрежение и стремление держать меня на расстоянии», а заодно упрекал в том, что брат так часто принимал в прошлых спорах неверную сторону – сторону отца. Оценивая прошедший год, Винсент с горестью признавал: «Жизнь моя ничуть не лучше, буквально ничуть не лучше, чем в ту зиму в Брюсселе».
Чем безрадостней оказывалась действительность, тем сильнее Винсент цеплялся за идею художественной и сексуальной самореализации с помощью портретов. В самом конце декабря, когда удалось уговорить позировать девушку из «Ска́ла», эта всепоглощающая страсть возродилась из пепла, точно феникс. Одна-единственная удача сумела перевесить все неудачи и вернуть Винсенту веру в его предназначение: подобно тому как раньше он мечтал писать «крестьянских женщин похожими на крестьянских женщин», теперь он клялся продолжить поиски настоящего «выражения шлюхи». Винсент призвал Тео еще раз продемонстрировать терпение и жертвенность («Мне нужно немного расправить крылья») и удвоил обещания совершить финансовый прорыв и достичь успеха в искусстве. «Ведь мы должны стремиться к чему-то возвышенному, настоящему и незаурядному, – подначивал он брата, – разве нет?»
Но Тео думал иначе.
В январе 1886 г. Тео сообщил Винсенту, что тому придется покинуть Антверпен. Конфликт между братьями назревал еще с момента его приезда сюда. Постоянные требования денег и моделей почти сразу спровоцировали очередное бурное выяснение отношений. Бесконечные намеки сексуального характера и бесстыдные рассказы о том, как старший брат охотится за моделями в местных борделях, вызывали у Тео тревогу – такое уже случалось и не сулило ничего хорошего. Любой намек на озабоченность или недовольство со стороны младшего брата грозил вызвать взрыв негодования и шквал упреков в адрес Тео, который якобы не оказывает брату должного внимания, душит его искусство и чинит препятствия карьере. Не стесняясь в выражениях, Винсент откровенно предупредил брата не пытаться помешать его последнему увлечению. «À tout prix,[65] – заявлял он с угрозой, – я хочу быть собой. Я полон упрямства и совершенно равнодушен к тому, что обо мне или моей работе скажут люди».
Спор достиг апогея после Нового года, когда Тео пригрозил лишить брата материальной поддержки, если Винсент не откажется от абсурдного и отвратительного намерения платить проституткам за позирование. Подобный план был не только бессмысленным с коммерческой точки зрения (отдавая портреты моделям, Винсент, по сути, платил им дважды), но еще и вызывал призрак Син Хорник, то есть мог спровоцировать очередной скандал. «Мы не можем делать этого, – писал Тео брату в начале января. – У нас нет денег, и тут ничего не поделаешь. Я говорю нет». В ответ, задыхаясь от негодования, Винсент фактически обозвал Тео «проклятым занудой и болваном» и в порыве яростного протеста запретил брату налагать вето на свой план.