— Плохо, брат, — повторил Аркадий. — Я чувствую, что с переездом в Москву что-то сломалось. Там, в провинции (я только теперь понял, как я был там счастлив), она была спокойнее. Я был счастлив ее любовью, дружеским отношением прекрасных людей — дяди Мишука и Левочки. У нее, правда, иногда бывали приступы острой тоски по большой жизни, которая проходит мимо нее. Но они скоро исчезали. По приезде сюда у нее усилилась и обострилась эта тоска, от невозможности войти в жизнь, проявить свою личность. Столица ее волнует, влечет несбыточными мечтами и близкими соблазнами, около нее эти подруги, девушки по двадцати лет, у которых нет никакого морального и духовного основания, никакой твердой точки опоры. Ты понимаешь, я не обольщаюсь, — сказал, покраснев, Аркадий, — я не обольщаюсь и не уверен твердо, что Тамара будет меня всегда любить так, как она сейчас меня любит. Я хорошо помню первое октября, когда мне исполняется сорок лет, тогда как ей всего двадцать пять.
Я знаю, что может случиться и так, что она встретит какого-нибудь человека и отойдет от меня. Я только молю создателя, чтобы это случилось как можно позднее. Она по своей прямоте и честности скажет мне об этом и даже постарается сделать это как можно мягче. Но… тут никакая мягкость не поможет, — сказал он, горько улыбнувшись и разведя руками.
Ты знаешь, у русского интеллигента, когда его идейная жизнь рушится, когда у него уже нет никакого духовного пристанища на земле, единственно, что остается, это — женщина со своей святой любовью. В наше время гибели всех лучших заветов интеллигенции, это является уже последней святыней… да, последней. — Он помолчал.
— Я сказал тебе, что она может полюбить другого… это я сказал для того, чтобы ты не посмеялся надо мной, над моей самонадеянностью, но у меня есть тайная, глубокая вера в то, что она меня не предаст, не отнимет последнего. У меня есть вера, что она, перестав стремиться к осуществлению личной жизни, вдруг увидит меня около себя, как цель жизни. Велика была подвижническая слава русской женщины. И может случиться так, что моя малютка увидит высшую цель в несении этого креста: жить со старым мужем, у которого переломлен духовный позвоночник, и своей теплотой дать ему замену утраченного. Да, она даст мне замену, и я могу тогда сказать: у меня еще есть вера в величие души русской женщины, которая при всяких условиях жизни остается верна себе.
У Аркадия порозовели щеки и загорелись глаза.
— Я живу мыслью о том, что мы с тобой вместе будем кончать свою жизнь. Кроме жены, у меня есть еще и друг. Ты не поверишь, какие дивные минуты я переживал, когда мы сидели на диване, я и вы у меня по бокам. И она было успокоилась, перестала уходить из дома. В ней опять появилась ко мне нежность. Я видел, как горели ее глаза, когда она слушала, как ты говорил.
А теперь опять… все хуже и хуже и хуже… А главное — хуже всего, что ее окружает нездоровая атмосфера вырождающегося класса и люди, не имеющие ни идеи, ни социального будущего.
— Чем характеризуется вырождение?.. — продолжал Аркадий, вставая и начиная ходить большими шагами.
В коридоре послышались поспешные женские шаги, и, быстро рванув дверь, вошла Тамара.
XLII
— А, вы здесь? — сказала она, увидев Кислякова, как будто это было для нее неожиданно.
— Да. Ко мне приехала жена, — прибавил он как-то нелепо и некстати.
Кисляков, все время думавший о том, что нужно Тамару предупредить относительно приезда жены, так был поглощен этой мыслью, что неожиданно для себя сказал это в первый же момент.
— Ах, вот как, — сказала Тамара. — Никто не звонил? — обратилась она к Аркадию торопливым тоном делового человека, который, придя домой, прежде всего интересуется, нет ли каких новостей в его деловых отношениях.
— Нет. А кто должен был звонить?
Тамара на это ничего не ответила и ушла в спальню, где была очень долго, в то время как оба друга сидели молча, потеряв нить разговора, и каждый по-своему чувствуя ее присутствие около себя.
Зазвонил телефон. Тамара быстро выбежала из спальни в своей короткой юбке и отняла трубку у Аркадия, который подошел было к телефону.
Прислонившись спиной к стене и стоя лицом к Аркадию и Кислякову, она начала говорить, покачивая носком туфли, поставленной на каблук, и смотрела на мужа и на Кислякова тем отсутствующим взглядом, каким смотрят, когда бывают заняты разговором по телефону. Этот взгляд всегда необъяснимо раздражает и оскорбляет того, на кого так смотрят в это время, потому что ему кажется, что в эту минуту он перестает быть интересным или любимым человеком.
— Ну, хорошо, — сказала Тамара, соглашаясь на что-то. — Положим, ты меня полторы недели уверяла, что это будет прекрасно… Хорошо, увидим. Приду.
— Что это, какое-нибудь предложение? — спросил Аркадий.
— Так, ничего особенного, — ответила Тамара, не взглянув на него. Она ходила по комнате с тем неопределенно занятым видом, с каким ходят, чтобы не взглядывать в глаза собеседника и избежать необходимости разговора с ним.
Аркадия вызвали зачем-то в институт.
У Тамары мелькнуло тревожное выражение, и она отрывисто сказала:
— Не ходи. Я не хочу, чтобы ты уходил.
— Милая, не могу же я, раз меня зовут, — сказал Аркадий.
Он ушел.
Кисляков долго молча смотрел на Тамару, которая стояла у окна и рылась в рабочей коробочке. Он думал, что ее удивит его молчание, и она спросит, почему он молчит. Но она не спросила.
— Почему ты такая странная сегодня?
— Я такая, как всегда.
— Нет, не такая.
Кисляков подошел к ней, поцеловал ее в щеку. Она стояла пассивно, не отстраняясь и не делая сама к нему никакого движения.
— В чем дело? — спросил Кисляков.
— А что?
— То, что ты изменилась.
И у него вдруг закралось ревнивое подозрение.
— Ты меня не любишь? — спросил он. У него даже забилось сердце от этого вопроса.
— Откуда ты взял? — сказала вяло и спокойно, почти с оттенком некоторого нетерпения Тамара. — Просто я устала и, кроме того, мне нездоровится.
— Почему же ты отстраняешься от меня?
Тамара погладила Кислякова по голове и, вздохнув, сказала:
— Как ты не хочешь понять, что дело вовсе не в том, в чем ты думаешь, а просто мне тяжело: мне обещали на той неделе устроить ангажемент, а теперь опять ничего. И потом мне жаль Аркадия: он так мучится. Я очень виновата перед ним. Я разбила вашу дружбу.
— Меня самого это мучит, но ведь я из любви к тебе все-таки пошел на это, — сказал Кисляков, чувствуя нетерпение и раздражение от ее безразличной вялости и появившихся высших мотивов раскаяния, которыми и без того сам мучился.
— Я не знала, что мое охлаждение так подействует на него. А теперь я боюсь, что это его погубит.
Кисляков, видя, что слова не действуют, хотел было обнять ее, но она стояла неловко у окна и ни за что не хотела отойти от него, точно прилипла к нему.
— Оставь, не надо… он сейчас может притти, — говорила Тамара, когда он хотел отвести ее от окна.
— Ты не любишь меня?
— Откуда ты взял? — сказала с досадой Тамара. — Я просто озабочена: сегодня меня обещали познакомить в театре с кинематографическим режиссером. Может быть, хоть здесь что-нибудь выйдет. Как ты не хочешь понять, что я мучусь.
— Значит — все-таки любишь? — спросил он, стараясь заглянуть Тамаре в глаза.
— Конечно, люблю, — ответила Тамара.
Услышав эти слова, Кисляков успокоился. Он решил, что сходит за вином; на оставшиеся у него пять рублей можно купить бутылки три — это рассеет мрачное настроение, и тогда все войдет в норму.
— Свезите меня в театр, — сказала Тамара, — мне нужно там встретиться с этим кинорежиссером.
У Кислякова стало тепло под волосами: на пять рублей было довольно трудно это сделать.
— Хорошо! — сказал он и почувствовал, что под волосами стало почти уже горячо.
— Я пойду оденусь.
Тамара пошла в спальню. Потом выбежала оттуда за коробочкой с иголками и нитками. Кисляков посидел один, потом на правах близкого человека подошел к спальне и приоткрыл было дверь. Но Тамара, сидевшая у туалетного стола с чулками в руках, вдруг спрятала чулок за спину и почти истерически крикнула: