Говоря это, он стоял и смотрел куда-то вдаль.
— Мы должны знать, что в истории человечества бывают эпохи, когда человек надолго отходит от того божественного, что есть в нем. У него остается только внешнее, животное — его механическая сила, способности, но внутри — ничего. Но я верю, что скоро-скоро человек почувствует великую тоску от ничтожества внешних дел и вернется к своей забытой душе.
В другое время Кисляков, заслышав такой разговор, сразу бы оживился. Но сейчас он сидел в напряженном состоянии. Он хотел было, до прихода Тамары как-нибудь спросить Аркадия, были ли у него от нее дети. А тот завел такой разговор, что с него на детей никак не свернешь.
Он слушал Аркадия и в каждом его слове видел с необычайной яркостью интеллигентский, идеалистический оттенок. Ему даже было стыдно при мысли, что если бы вдруг хоть тот же Полухин послушал этот разговор о нашей правде и общечеловеческой истине с тоской по «забытой душе». Он впервые с особенной остротой почувствовал, что Аркадий не только остался на той позиции, на какой он был прежде, а и шагнул далеко назад: от него веяло какой-то мертвой интеллигентщиной, от своего жизненного краха повернувшей к религии.
Но сказать это в глаза другу было невозможно, в особенности после его слов о церкви. Было даже неловко молчать, чтобы не показаться ему чужим, непонимающим интимнейших мыслей; поэтому Кисляков изредка говорил: «Верно», — или, для разнообразия: «Да, это глубоко верно».
— Человек когда-нибудь вспомнит о своей заброшенной душе, — продолжал Аркадий, — но настолько велика их сила, что мы (если смело сказать страшную правду) уже потеряли веру в те истины, которые мы признавали, как общечеловеческие святыни (двигатель жизни — любовь, а не борьба; правда одна для всех, а не для своих только). Даже вера в гений и мудрость побледнели и выцвели под напором их постоянных утверждений, что право на существование имеют только их идеи, что будущее только за ними. Вот в чем ужас!
И опять Кисляков вспомнил почему-то Галахова с его унылым монашеским видом и, посмотрев на Аркадия, подумал о том, что в каждом идеалисте-интеллигенте есть что-то иноческое, монашеское, совершенно негодное для жизни.
— Ужас еще и в том, — продолжал Аркадий, ходя по комнате медленными крупными шагами, — что ведь мы действительно гибнем и вырождаемся. Большинство из нас потеряло волю к жизни и не производит потомства. Нам все равно, что будет после нас. И, значит, все позволено!
Кисляков, с остекляневшими глазами напряженно ждавший случая для удобного перехода к интересовавшему его вопросу, встрепенулся при последней фразе о потомстве, как заснувший пассажир от звонка вышедшего поезда. Аркадий даже с удивлением посмотрел на него.
— А что у тебя… детей не было? — спросил, покраснев, Кисляков.
— Нет. У Тамары какой-то исключительный страх перед появлением ребенка. Вот и это характерно для вырождения — женщина начинает бояться боли родов, неудобств, связанных с появлением ребенка в плохих жилищных условиях. Возьми наш дом: здесь живут почти исключительно интеллигенты, люди научной мысли, художники, — и что же — на двадцать четыре семьи у нас один ребенок и восемнадцать собак.
— У нас тоже собаки, — сказал Кисляков.
И, так как вопрос все еще оставался невыясненным до конца, он спросил:
— А ты разве не надеешься, что у тебя все-таки может быть ребенок? Ведь у вас квартирные условия довольно сносные.
— Нет, после аборта, который она себе сделала в прошлом году, доктора сказали, что у нее не может быть детей.
Он хотел еще что-то сказать, но в это время пришла Тамара.
XXXVI
Она, как была в синем костюме и надвинутой на глаза шляпке, так, не снимая их, подошла и оживленно поцеловала Кислякова, потом подставила щеку мужу.
Аркадий с нежностью поцеловал ее несколько раз.
— Постой, — сказала она, поморщившись. Пошла в спальню и вернулась оттуда в синем японском халатике. Она села около Кислякова на диван, положила ему на колени руку и смотрела на него так, как будто, кроме них, в комнате никого не было. Кисляков сделал ей глазами знак, указывающий на невозможность такого откровенного поведения, и даже подвинулся подальше от нее.
— Пойди купи чего-нибудь, — сказала Тамара Аркадию.
— Чего купить?
Она начала перечислять, а Кисляков не знал, какое выражение придать своему лицу, так как уж слишком прозрачно она выпроваживала Аркадия. А Тамара еще прибавила:
— Только не покупай у нас на углу, а пройди на Сретенку: там все лучше и свежее.
— Куда же я на край света пойду! И потом там всегда такая очередь, что не дождешься.
— Тогда я сама пойду.
— Еще что скажешь…
— Потом… потом зайди в аптеку, возьми очищенного мела.
Она еще что-то заказывала, а Кисляков все думал о том, как Аркадий не догадается: ведь она нарочно придумывает, чтобы он подольше ходил.
Когда он ушел, Кисляков облегченно вздохнул.
— Как ты можешь так неосторожно?
Тамара обвила его шею руками, шутя повисла на нем и сказала, глядя на него снизу:
— Я же тебе говорила, что чем откровеннее поступаешь, тем меньше человек догадывается. И потом ты не можешь себе представить, как он высоко ставит тебя. Ну, идем сюда…
— Вот это и ужасно… — сказал Кисляков, идя за ней в спальню.
— А ты знаешь, для меня было что-то гипнотическое, влекущее в том, что ты — его друг, и для тебя дружба Аркадия является чем-то очень большим, — говорила Тамара, лежа на постели и гладя волосы Кислякова. — Меня оскорбило твое отношение ко мне, когда ты сказал, что смотришь на меня как на сестру; меня еще никто так не оскорблял. Я, помню, читала старинные романы, где друг, не желая нарушить верности своему другу, кончал с собой, полюбив его жену. Значит, несмотря на дружбу, можно все-таки полюбить жену друга.
— Это я только говорил, что смотрю на тебя, как на родственницу, — сказал Кисляков, — но я с первого мгновения почувствовал, что ты будешь моею.
— Я видела это, — сказала Тамара, улыбнувшись. — А что во мне привлекло твое внимание больше всего?
— То-есть как «что»? — переспросил Кисляков, чтобы выиграть время и обдумать ответ.
— …На чем ты прежде всего остановился?
— А ты как думаешь? Угадай!
— Ну, я не знаю.
— Конечно, сразу мое внимание привлекли твои глаза. В них чувствовалась большая и напряженная духовная жизнь.
Тамара благодарно сжала руку Кислякову и уже с другим выражением сказала:
— Но он чувствует, что я к нему переменилась, потому что я всячески отстраняюсь от него, говорю, что устала, нездорова и т. д. И часто вижу, как он плачет.
— Все-таки нельзя же так обращаться с ним, как ты обращаешься.
— Что же я могу сделать. Он мне противен, — сказала раздраженно Тамара.
Кислякову, с одной стороны, было приятно, что она чувствует к Аркадию отвращение. Значит, он может быть спокоен, что она принадлежит ему одному. Но в то же время приходило соображение о том, что вдруг ее отвращение к мужу усилится настолько, что она не будет в состоянии жить с ним на одной квартире. Поэтому он сказал:
— Ну, ты все-таки будь с ним поласковее, надо же себя сдерживать. Ведь он прекрасный человек. У меня в сравнении с ним отвратительный характер.
— Ты для меня хорош и с отвратительным характером. Ну, теперь пойдем, сядем спокойно на диван.
Аркадий пришел, неся в обеих руках покупки.
— Что же ты так скоро пришел? — спросила Тамара.
— А тебе хотелось, чтобы я подольше ходил? — сказал Аркадий, посмотрев на нее. И в его тоне не было обычной мягкости.
Тамара, пересматривая покупки, ничего не ответила. Потом вдруг сказала:
— Вот ясно, почему: мелу не купил… килек не вижу. Я же знала, что хоть что-нибудь, да забудешь.
— Про кильки ты не говорила.
— Нет, я-то говорила, это уж во всяком случае.
— Ну, значит, я лгу, — сказал обиженно Аркадий. Он даже покраснел.