— Я с первого слова понял, — сказал Кисляков, чувствуя еще более приятное успокоение от того, что Полухин перешел на «ты».
— Пустите с дороги, расставились тут! — крикнул на них возчик, подвозивший во главе длинной вереницы подвод железные балки к постройке.
— Вали, брат, вали! — сказал ему Полухин, сторонясь с дороги и нисколько не обижаясь на окрик. И прибавил: — Сила!.. Надо вот только из-под власти мужика выбиться, сквозь барабан его пропустить, в ступе истолочь, чтобы собственническую кулацкую закваску из него выбить.
Он помолчал, глядя на постройку и покачивая головой, очевидно — на свои мысли. Потом сказал:
— Нам бы продержаться этот год. А там мы свои «зерновые фабрики» разведем, молодежь на них пустим. Тогда мы иначе заговорим. Так бы и смел всю эту нечисть, — прибавил он сжав кулак. — Мы их всех в такие клещи зажмем, что они в два счета подохнут. У нас и нашего народу хватит. В деревне ребята новые растут. Будет кому строить. Ну, пойдем.
Когда они пошли, Полухин продолжал:
— Я как-то смотрел карту пятилетки. Вот, брат!.. Сердце зашлось, как засветились на ней все лампочки. Где сейчас болото, там через три-пять лет электрические звезды сверкать будут, вот такие машины работать будут, — сказал он указывая на машину, прикатывавшую на улице только что налитый асфальт.
— И наше дело — итти в ногу со всем строительством, как на карте, отмечать все, что сделано. Прошлое нам нужно только затем, чтобы указать, откуда мы идем, какую дорогу проделали за всю историю. Правильно или нет? — сказал он, повернувшись на ходу к Кислякову.
— Еще бы не правильно.
— Ох, мать твою… — сказал возбужденно Полухин, сжав кулак и ничего больше не прибавив.
Чем оживленнее становился Полухин, чем больше он говорил, тем спокойнее был тон Кислякова. Полухин обращался в этих случаях к нему на «ты», как к своему равноправному товарищу, и Кисляков невольно старался сохранять спокойствие и неторопливость, которые показывали бы, что он — свой человек, и такое отношение к нему Полухина только естественно, так что ему незачем торопиться и каждую минуту заявлять о своем сочувствии, которое само собою разумеется.
Полухин увидел на углу улицы человека, который продавал бюстики Ленина и Карла Маркса.
— Давай купим, — сказал он.
— Да, правда, нужно, а то у меня нету, — согласился Кисляков.
И они купили по статуэтке Карла Маркса.
— Лучше будешь работать, когда он перед тобой на столе будет стоять, — сказал Полухин.
— А я сейчас и так хорошо работаю, — сказал Кисляков. — Знаешь, чем теперешняя работа отличается от прежней, когда было начальство?
— Чем?
— А тем, что прежде все время чувствовал, что перед тобой начальство, все время был какой-то страх у подчиненных, трепет, как перед высшим каким-то существом. А теперь вот я иду с тобой, как с хорошим товарищем, без всякого трепета, а ведь ты — директор.
— Вот и дело, небось, лучше идет, — сказал Полухин.
— А как же, разве можно сравнить.
Они вышли на набережную. Полухин опять остановился.
— А вот еще штука, — и он указал на гигантское строящееся здание Совнаркома. Все окруженное лесами, оно высилось над плоской низиной правого берега реки Москвы, против старого Кремля, как бы угрожая ему. — Место-то, место-то какое, сукины дети, выбрали! Я сначала поглядел и пустил их по матушке про себя. А теперь вижу — дельно! Оно за собой все Заречье тащит: то смотришь, бывало — пустота, низенькие домишки, а сейчас это на первом плане, всю картину делает! Так? — Он опять повернулся к Кислякову. Тот, прищурив глаз, сначала посмотрел, как бы желая проверить впечатление, потом сказал:
— А ведь правда, я этого как-то не подумал.
Ему даже чем-то приятно было показать, что он, человек со вкусом и образованием, не заметил того, что заметил Полухин.
— А, брат, я вижу, что к чему, — сказал Полухин.
Они пошли дальше. Полухин некоторое время молчал, потом сказал:
— Подожди, мы всю карту перекроим. Мы сейчас от центра в глубь пойдем. На окраинах центров наделаем. А то это не экономно.
— Ну, и время! А!? — воскликнул он. — Нашим дедам и во сне не снилось. Но, правду сказать, сейчас ходим с козырного туза. Либо то, либо это. Того и гляди жрать нечего будет. Уж моя старуха все ворчит. Но все дело в молодежи! Эта и не жравши работать будет, если увидит, что плыть недалеко. А она видит! Ей-Богу, видит.
— Давай в пивную зайдем, — сказал он, оглянувшись по сторонам. — Только как бы наши ребята не увидели.
Они зашли в пивную. Там было почти пусто; только два человека, по виду похожие на грузчиков, сидели в углу под искусственной пальмой перед налитыми стаканами и вяло закусывали моченым горохом.
Полухин осмотрелся и сел в другом углу, бросив фуражку на стол и указав на стул Кислякову.
— Вот эту бы штуку бросить, — сказал он, залпом отпив полстакана пива и покачав головой.
— А что, зашибаешь? — спросил Кисляков, безотчетно переходя на ты. И даже почувствовал, как у него при этом приятно и жутко замерло сердце.
— Маленько есть, — ответил Полухин, утирая рукой рот и кивнув головой.
Он облокотился обоими локтями на столик и, видимо, развивая прежнюю нить мысли, сказал:
— А ведь вот этого (он махнул широким жестом в сторону окна, из которого была видна постройка Совнаркома), этого никто из твоих товарищей не понимает.
Кисляков промолчал, как будто считал неудобным говорить что-либо отрицательное о своих товарищах в их отсутствие. Он только понемножку тянул из стакана пиво и, прищурившись, смотрел сквозь пенснэ в окно, как бы вдумываясь в то, что говорил Полухин.
— И я тебе скажу больше: они ненавидят все это. — Он опять махнул рукой в сторону окна. — Ненавидят, потому что мы расшевеливаем, ворошим их, не даем сидеть на месте, а тащим в общую кучу: возись со всеми, сукин сын, а не отгораживайся в кабинете ради «пользы науки». Нам сейчас наука особая нужна. И, конечно, есть такие, которых можно переделать, а большую часть… — Он не договорил, махнул рукой. — Нам бы их только использовать, а там… Никому я им не верю! — крикнул он. — Вот тебе поверил. Из всех поверил. Потому что ты хоть и интеллигент, а можешь понимать! Я с первого нашего разговора почувствовал это. Помнишь? — Кисляков молча кивнул головой, все еще продолжая задумчиво смотреть в окно, как будто для него не было никакой неожиданности в том, что сказал Полухин.
— Я вот тебе верю и знаю, что ты — наш, а те — сволочь.
Кисляков при последних словах Полухина почувствовал то, что, вероятно, чувствовали солдаты, получая офицерскую боевую награду.
Несмотря на то, что он продолжал сидеть в той же спокойной позе, в нем вдруг всколыхнулась новая волна горячей привязанности и любви к Полухину. Его ноги, кажется, перешагнули на другой берег, противоположный тому, на котором находились его товарищи, вроде Андрея Игнатьевича и Марьи Павловны, и все те, кто сейчас погибал, не найдя возможности войти в новый строй жизни. Он даже как-то смутно почувствовал, что и Елена Викторовна, не в укор ей будь сказано, тоже осталась на том берегу.
Чтобы не молчать и в то же время едва сдерживая в себе чувство радости и благодарности за его отношение, Кисляков сказал:
— Все-таки тут нужна большая внутренняя перестройка.
— А кто говорит, что не большая!
— Я должен тебе сказать, что до встречи с тобой я чувствовал себя мягкотелым интеллигентом, — сказал Кисляков, презрительно подчеркнув это слово, — боявшимся труда, физических неудобств, а когда вы, большевики, взяли нас в оборот, я перестал быть мягкотелым, вялым, я теперь все могу сам сделать. Я сам пол мою, уборную чищу. Мне теперь ничего не страшно.
— Да ведь это все надо понимать! Вот ты это понимаешь, а другие нет! И только озлобляются! — воскликнул Полухин, как будто Кисляков недооценивал себя.
— Вначале это и у меня было, — сказал Кисляков, точно он все еще не хотел сдаться и признать свою заслугу в этом.