Услышав про питание, мама тут же сбегала в аптеку за рыбьим жиром и гематогеном, отдаленно напоминающим шоколад, потом еще сходила в гастроном на Бакунинской, где купила черный кубик паюсной икры и сто грамм севрюги, нарезанной тонкими, как промокашка, ломтиками. Почему-то она была уверена, что больным детям необходимы именно икра и севрюга, а не конфеты или, скажем, пирожное «картошка». Взрослые в еде вообще ничего не смыслят.
…Громко чертыхается разбуженный внезапной музыкой отец, он садится на скрипучей кровати, шарит в темноте, чтобы выключить звук, но не сразу находит нужную кнопку: транзистор-то — новый, непривычный. Музыка еще раз вскипает и обрывается. Дядя Юра (муж маминой сестры) рассказывал, что раньше гимн был со словами в честь Сталина, и его пели хором, но кукурузный Хрущ старые слова отменил, а новые так и не придумал. Теперь вот осталась одна мелодия. Самого Хрущева, лысого бородавчатого толстяка в мятой шляпе, с тремя Звездами Героя на обвислом пиджаке, сняли в прошлом году за волюнтаризм и кузькину мать. Но главное: весь наш хлеб отправили на Кубу, и меня посылали к булочной занимать очередь. Взрослые, сойдясь за воскресным столом, горячо обсуждали эти новости, по привычке понижая голос. Они всегда так делают, если заходит речь о политике и евреях. Дядя Юра объяснил: раньше за плохие слова о вождях и евреях могли даже забрать в тюрьму, теперь, конечно, не сажают, но опаска осталась.
…Отец, кряхтя, выключает бодрые утренние новости про уголь, выданный «на гора», и «третью очередь» горного комбината, я представляю себе булочную, к которой стоит не одна, а целых три очереди. Если бы он вечером слушал не транзистор, а репродуктор, прикрепленный высоко в углу и похожий на черную шляпу, ему пришлось бы вставать на табурет, как Шутову. Но отцу на заводе подарили к 23 Февраля приемник «Сокол» в кожаном футляре, и теперь он слушает только его, прижав к уху, точно грелку. Мать сердится: «Шляпа»-то вещает бесплатно, а для «Сокола» нужно время от времени покупать батарейки. Кроме того, она не верит, что транзистор ему вручил завком и подозревает какую-то Тамару Викторовну. Но отец без конца дает ей «честное партийное слово», и мама, тоже член КПСС, обязана ему верить.
— А что это у нас там еще такое? — тихо спрашивает он щекотливым голосом.
— Не надо! — сердито шепчет она. — Убери руку! Дай поспать!
— Все равно через полчаса вставать.
— Не надо, говорю тебе! Профессор, наверное, проснулся…
— Хочешь, проверю? Я знаю, когда он притворяется.
— Не хочу! Слушай лучше Тамаркин транзистор!
— Ну вот, снова-здорово! Я ей про Фому, она мне про Ерему!
Отец возмущается, встает с кровати. За окном лишь слегка посерело. Его белая майка движется в темноте сама по себе, словно он стал Человеком-Невидимкой. Эту книгу я прочел недавно и несколько дней фантазировал, как буду бродить по общежитию, заглядывая во все комнаты незамеченным. Впрочем, у нас можно и так зайти к любому соседу без всякого приглашения. Если там ужинают, тебя посадят за стол, от души навалят в тарелку жаренной на сале картошки с луком и, глядя, как ты уминаешь (хотя дома та же самая картошка в горло не лезет), начнут расспрашивать про отметки. А если, например, проведать Алексеевну, старуху с мучнистым лицом и фиолетовыми губами, она обязательно покажет чашку с царским вензелем, которую ей бесплатно подарили в 1913 году на Ходынке. У нее в комнате всегда пахнет валерьянкой, а черный кот Цыган прыгает по шторам, как обезьяна.
Единственные соседи, у которых я никогда не был в гостях, это Комковы. Они вообще никого к себе не пускают, да и сами редко выходят наружу. Порой во двор погреться на солнышке выползает старик Комков, одетый в синие галифе и странный серый китель с накладными нагрудными карманами. Он никогда не подсаживается к мужикам, которые стучат под окнами костяшками домино. Соседи за глаза зовут его «вредителем». Одни говорят, что он десять лет сидел, другие, что валил лес, третьи, что лежал на нарах. В общем, не понятно… Многочисленная семья Комковых глухо обитает в целых двух комнатах с прихожей и собственным умывальником! Оттуда время от времени доносится тяжелый неприятный запах.
— Самогон варят, — за воскресным обедом высказал догадку дядя Юра.
— Да-да, точно: я видела Комчиху с целой кошелкой дрожжей, — подтвердила мать и подозрительно посмотрела на мужа.
— И куда только смотрит ОБХСС? — возмутился он, отводя глаза.
— Надо заявление написать! Из-за них Шутов допился!
— Не бери, Лида, греха на душу! — попросила бабушка. — Их будут судить, а тебя стыдить!
Воображая себя Человеком-Невидимкой, я не собирался проникать к Комковым. Зачем? А вот заглянуть, когда снова поеду в пионерский лагерь, в девчачью душевую — это другое дело! Когда прошлым летом Витька Лемехов на спор к ним залез, поднялся такой гвалт, что его чуть из лагеря не выгнали, зато он успел заметить и сообщить всем: у Флюрки Хаббидулиной волосы «там» совсем уже, как у взрослой. Конечно, Шуры Казаковцевой в моих мечтах о невидимой безнаказанности нет и быть не может: мне вполне хватает ее худенького умного лица и больших зеленых глаз.
…Отец, гремя коробком, подходит к окну, встает коленом на широкий низкий мраморный подоконник, открывает форточку и чиркает спичкой, которая вспыхивает в сложенных ладонях и напоминает лампу под красным абажуром в комнате у бабушки. На миг в рыжем свете отчетливо видны его кудрявые волосы, густые сдвинутые брови и небритые щеки, западающие при затяжке. Я осторожно приоткрываю глаз: отец курит над моим аквариумом, иногда пепел падает в воду, а рыбкам это вредно. В комнате пахнет «Беломором» и веет свежестью.
— Ребенка простудишь! — сварливо предостерегает мать.
— Пусть закаляется! Ему в армию идти!
— Закрой!
— Докурю и закрою. Спи! Ты же спать хотела!
Март. Ночи еще холодные. Как говорит бабушка: «Пришел марток — надевай трое порток!» Но все готовятся к весне. Дворники уже ломами раскололи на мостовой лед толщиной с «Книгу о вкусной и здоровой пище». Огромные куски они сложили пирамидами, но пока еще не увезли на грузовиках и не свалили в Яузу. Мы играем в «царя горы». Меня сбросили с самого верха, я упал в лужу и загваздал масляной грязью новый белый свитер, связанный мне ко дню рождения тетей Валей. Сначала я хотел оттереть пятно ацетоном, который потихоньку дал мне бывший моряк дядя Гриша из шестой комнаты. Не удалось. Дождавшись, когда родители уйдут в вечернюю смену, я вскипятил воду, развел в тазу целый брикет хозяйственного мыла, но в результате свитер, прежде белый, весь стал свинцово-серым, как мертвый Шутов. Отжав мыльную воду, я сунул тетин подарок в диван и стал ждать, пока натворю еще чего-нибудь, чтобы пострадать сразу за все.
— Почему в комнате пахнет сыростью? — спросила, вернувшись со смены, мать.
— Я рыбкам воду менял.
— Правильно, а то сдохнут, как в прошлый раз!
— Это из-за пепла!
…Отец в опасной близости от моего аквариума курит свой «Беломор», который не переносят даже лютые волжские комары, и внимательно присматривается ко мне. Я это чувствую и стараюсь не шевелиться, дышать ровно.
— Профессор спит, — многозначительно сообщает он матери.
— Нет! — твердо отвечает она.
«Профессор» — одно из моих прозвищ. Родители говорят, что так звали меня еще в детском саду. На обычный вопрос, как я вел себя в течение дня, воспитательницы всегда отвечали: «Хорошо вел! Другие носятся, орут, проказят, а ваш все время сидит и думает, как профессор. Не ребенок — чудо!» Потом это прозвище забылось, и я стал «Гусем лапчатым», так как у меня низкий гемоглобин. Затем меня долго звали «Пцырохой». И до сих пор иногда так называют. Это особая история.
Мы ехали с дядей Юрой и тетей Валей к морю. Оттуда я, кстати, привез большую раковину, которую своими руками, чуть не задохнувшись, достал с самого дна, чтобы подарить Шуре Казаковцевой. Но выковыривая рапана, я, видимо, плохо зацепил проволочкой витиеватое его тельце, и хвостик остался внутри. Пока раковина ехала в Москву, она протухла и стала пахнуть еще хуже, чем жилище Комковых.