Солдаты. Так я и представляла прадеда Павла — то плотника с топором в руках, то солдата — с винтовкой за спиной.
Он стоит, винтовка за плечом, закуривает махорку, а его окружают солдаты, друзья, толпятся.
…Потом все эти солдаты стали приходить ко мне во сне.
Именно солдаты, а не цари, хотя правильней было бы, если бы девочке, по девчачьему чину, снилась царская семья, гордая царица и царевны в кружевных платьицах. И бородатый важный царь.
Я потом увидала в книгах фотографии царя в военной форме; он тоже был солдат. Для меня тогда не было разницы между офицером и солдатом. Все они в гимнастерках, и у всех суровые военные лица. Брови хмурятся. Только одни солдаты делают революцию, а другие на них нападают, чтобы красную, прекрасную революцию убить.
А потом те и другие объединяются и однажды защищают нашу Родину от страшного чужого врага.
Когда Гитлер напал на Советский Союз, прадед Павел отбывал срок в особом тайном лагере на Новой Земле.
Сейчас есть мнение, что никаких таких лагерей на Новой Земле не было, ни на острове Вайгач, ни на острове Колгуев. И что все это сочинения досужих репрессированных, желающих, чтобы как можно больше было в прошлом секретного дикого страдания. Однако мой прадед Павел там, в новоземельском лагере, доподлинно сидел.
Всю войну с фашистом они просидели там, на мертвом Севере, где белые льды и красные жуткие закаты. Где медленно колыхается, варится серое ледяное олово моря. Они шили для Советской Армии тулупы и валяли валенки. Валеночки…
И убили Павла Ефимыча, прадеда моего, при попытке побега. Бежал вместе с другом. Сухарей тайком насушили, хранили под старой лодкой. Этому самому другу бежать удалось, а Павла подстрелили. Часовой, с вышки, стрелял метко. Друг снял у Павла с груди темный, позеленелый крест. На себя надел. С двумя крестами шел. Добрался до Волги, до Костромы. На барже плыл, милости ради. Донес до Самары. Отдал дочке, Наталье Павловне.
Я смутно вспоминала бормотанье бабушки: «Сидел на кухне… столы газетами покрыли… как раз пост, пирожки с картошкой матушка испекла… Крест у меня на ладони лежал, я его слезами обливала… А этот человек, царствие ему небесное, до нас добрался, как хорошо, последнюю весточку принес…»
И хорошо, ясно помнила я: на шее у бабы Наташи, на груди, чуть ниже яремной ямки, тяжелый медный крест, слишком тяжелый и большой, неженский. Такие нательные кресты носили служилые и торговые люди, солдаты, крестьяне. Мужики. Я залезала к бабушке на колени и трогала этот крест пальцем. Он не холодил палец, а странно обжигал.
Сейчас думаю: вот он носил крест, Павел Ефимыч. В Бога верил. Тогда все верили. Нельзя было иначе. И все же поднял руку на царей. На своих царей.
…нет, не поднял… не стрелял…
…сейчас уж не встанет из могилы и не расскажет, как оно все было.
…Да тогда они уже не своими были, цари-то. Они уже были чужаками в поменявшей одежду стране.
Новое платье России сшили, красное.
Стрекотала швейная машинка.
Текла красная ткань из-под грубых родных рук.
Кровь родная, люди родные, а цари чужие.
Немцы. Немчура. Чужие. Немые. Иные.
Представляла, как прадед Павел стоит, солдат, с ружьем наперевес, и ружейный ствол на царя наставляет. Может, это он и убил последнего царя?
Честь убить царя пытались присвоить многие. Цареубийца, это же навсегда в истории! Называют разные фамилии. Разные люди пишут на эту тему мемуары. Так до сих пор никто и не знает, кто это сделал.
Когда начинается революция или война, нет правых и виноватых. У каждого своя правда, и он борется за нее.
Бабушка рассказывала не только о человеке, донесшем до семьи Павла Еремина его нательный крест, а еще об одном друге. С ним Павел Ефимыч вместе служил в красном отряде в Екатеринбурге.
Этот друг был не только прадеда друг. Но и бабы Наташи друг, так я понимала.
Потому что она так ласково и в то же время сердито называла его, будто обзывала: «Мишка Лямин». Скажет: «А, Мишка Лямин…» — и рукой махнет, будто муху отгоняет.
То ли презрительно, а то ли озорно.
Будто самого этого загадочного Мишку, смеясь, по руке бьет.
Значит, знала она его, этого Мишку.
В ящике старинного письменного стола красного дерева у бабушки, среди разных фотографий, лежала и такая: два солдата стоят перед камерой, глядят в объектив осовело. Слишком долго, видно, держал двух мужчин нерасторопный фотограф перед волшебной коробкой: никак не мог зажечь магний. Я рылась в ящике, когда бабушка уходила в молочный магазин за кефиром, молоком и творогом, доставала из ящика пожелтелый снимок. Кто слева, кто справа? Прадеда Павла я уже узнавала: он и правда был красив. Степной и дикой красотой. Брови вразлет, фуражка надвинута на лоб, узкие калмыцкие глаза. Рядом пялился в камеру другой солдат. Ростом выше Павла Ефимыча. Длинный и нескладный. Шинель мала, чуть выше колен. Не шинель, а казачий тулуп. На башке буденовка. Глаза таращит. В отодвинутой вбок руке сжимает винтовку, крепко упирая ее прикладом в дощатый пол.
Я глядела на снимок и со сладким страхом думала: а может, это он убил?
«Мишка Лямин, — тихо говорила бабушка, разложив на столе кефир и творог, и белые, будто мраморные, яйца, и мясной горячий пирог в промасленной бумаге, глядя из-под очков на желтый, коричневый, как в печке запеченный, снимок в моих руках. — Мишка, рыжий, бесстыжий, он наш, буянский, он же ко мне сватался. А я ему отказала. Ох и рыжий! Аж красный был! Вот какой рыжий! Идет по Буяну — как фонарь горит! Издалека видно! И после Гражданской войны тоже приезжал в Буян. Тоже свататься хотел. Мне сказали. Да я уже вышла за деда твоего, Степана. А Мишка до нашей избы так и не дошел. Застеснялся. Ну что ж… Судьба такая».
А что с ним потом стало, с этим Мишкой, спрашивала я.
«До генерала дослужился», — с тяжелым длинным, как жизнь, вздохом отвечала бабушка.
…Детей интересует смерть. Может, потому, что они о ней ничего не знают, зато верно и жгуче ее чувствуют. Им не надо говорить, что все мы умрем. Им на эту тему снятся сны. Иногда снится, как их убивают; во сне они бегут, убегают, а за ними топот ног, их настигают и стреляют в них. И дети вскидывают руки и падают животом на забор. Или на кирпичную стену. Или на колючую проволоку. Или просто на землю.
У меня такой сон был. Он приходил ко мне несколько раз. Адская боль, когда в тело входит пуля. Я ощущала, как из меня льется горячее, льется кровь. Руки хватались за забор — я пыталась, уже умирая, через него перелезть. Перелезть из смерти в жизнь. Я делала над собой страшное усилие и просыпалась. Кровь, громыхая, толкалась в уши, разрывая барабанные перепонки. Меня убили, думала я дико и быстро, но вот же я проснулась, и все это понарошку.
Кровь толкалась в сердце, в губы, в глаза. Я неистово радовалась, что я жива. Я живу, и это такое счастье! Неужели я когда-то умру? Или меня убьют, как во сне?
Или убьют не во сне?
Я запомнила, как зовут того солдата, с желтого снимка. Быть может, это он меня во сне убивал. А может, кто другой. Это уже неважно.
Когда бабушка Наталья умерла, все ее вещи достались дочерям Валентине и Тамаре. Нина, моя мать, не получила из ереминского дома ничего, ни вещицы, ни иконки, ни фотографии, ни вышитой бабушкиными руками подушки. Хотя очень просила: «Отдайте мне корзинку с последним вязаньем и спицами».
…Бабушка сидит. Вяжет. Во рту держит две спицы с янтарными шишечками-наконечниками. На столе наперсток, серебряный, с такой же янтарной головкой в дырках. Ножная финская машинка укрыта холстиной. «Ты знаешь, Леночка, они, отец и Мишка, очень дружили. Переписывались. Отец вернулся с Урала в Новый Буян — ему то и дело от Мишки почту приносили. А отец не умел особо писать, хотя грамотный был. Однако Мишке отвечал. Карандашом царапал. В Буяне Павел Ефимыч стал церковным старостой. Маслобойку завел… мельничошку… А потом письма перестали приходить. Нас раскулачили… мельничошку отняли, маслобойку покалечили… сломали… Все сломали, все».