Почтенный король-бездельник,
Узнай о нашей беде:
Ели мало мы в понедельник,
Во вторник — конец был еде.
Мы в среду жестоко постились,
Четверг был еще страшней,
Мы в пятницу чуть не простились
От голода с жизнью своей…
— Достаточно, достаточно, — поморщился Гейгер, ему и слушать-то такие стихи было истинным наказанием.
— Нет уж, давайте дойдем до конца недели, — возразил Энгельс.
Окончилось наше терпенье!
Дать хлеб нам в субботу изволь,
Не то сожрем в воскресенье
Мы тебя самого, король!
— Вот, сударь, кто работает у вас в газете, вот что вы печатаете и еще жалуетесь, что вас притесняют! — укоризненно покачал головой Гейгер. Но сейчас я хочу сказать не об этом. Веерт писал искренне. Во всяком случае, с большой долей вероятности можно предположить, что в основе этих стихов лежат личные переживания. Очевидно, Веерту и в многодетной необеспеченной семье отца-священника, и здесь, в Кёльне, где он работал жалким бухгалтером, и позже не раз приходилось переживать голодные недели. Но ведь вы, господин Энгельс, никогда не знали ничего подобного! Вам известен не голод, а аппетит — его вы обычно испытывали после урока фехтования или после верховой езды… Так что же вас объединяет с этими людьми? Неужели вам интересно работать с ними в красной газете?
— Этих людей, — жестко сказал Энгельс, — моих боевых товарищей, я ни на кого не променяю. Что же касается работы в газете, господин Гейгер, то в революционное время это одно наслаждение.
Каждое слово было произнесено с таким азартом и убежденностью, что Гейгер понял: с этого бока к нему не подступиться, и вся игра в доброжелательность и любезность тут ничего не даст. Но все-таки он решил предпринять еще одну прямую и открытую попытку.
— Скажите, — спросил Гейгер, словно и не слышал только что произнесенных страстных слов, — кто-нибудь в редакции знает, что вы сейчас здесь?
— Какое это имеет значение? — удивился Энгельс.
— Но все-таки?
— Кажется, нет. Я торопился и никому не успел сказать, куда иду.
— Ну и прекрасно! — Гейгер снова сел в свое кресло, жестом пригласил сесть Энгельса и спокойно, медленно, как нечто весьма естественное и обыденное, произнес: — Значит, если вы сейчас сообщите мне, кто автор статьи "Аресты", го никто из ваших коллег даже не заподозрит вас.
— Если бы я не знал, — сразу ответил Энгельс, — что ваша должность включает в себя профессиональный расчет на человеческую подлость и предательство, я сейчас вызвал бы вас на дуэль.
— Лихо, лихо! — едко усмехнулся Гейгер. — К барьеру выходят полицей-директор и обвиняемый…
— Вы не полицей-директор, а я не обвиняемый! — резко перебил Энгельс.
— Да, милостивый государь! — впервые за все время Гейгер повысил голос, и по его лицу метнулась тень бешенства. — Я еще не полицей-директор, но вы уже обвиняемый, а не свидетель, как в прошлый свой визит сюда. Вы привлекаетесь к этому делу как соответчик вместе с Марксом и Корфом.
— Ах вот оно что! — почти весело воскликнул Энгельс. — С этого и надо бы начинать.
— Я рассчитывал на ваш здравый смысл, на ваше чувство реальности. Голос у Гейгера, когда он перестал притворяться, оказался вовсе не мягким. — Вот вы тут распространялись насчет наслаждения работать в революционной газете. Это напомнило мне стихи Фрейлиграта о наборщиках, которые переливают свинцовые шрифты на пули…
— Чтобы драться за свободу печати.
— Да, чтобы драться… Но вы знаете, где сейчас ваш друг Фрейлиграт?
— Конечно. Вот уже шестой день как он арестован и сидит в дюссельдорфской тюрьме.
— И вас это не пугает?
— Ничуть. Фрейлиграта, как только его освободят, мы пригласим в редакционный комитет нашей газеты.
— Только его у вас и недоставало!.. А что, если не освободят?
— Будет же суд.
— Конечно, суд будет! Но разве вам не известно, как сейчас работают суды?.. Вы всё читаете в своей собственной газете? — Гейгер схватил вчерашний номер "Новой Рейнской" и бросил его на стол перед Энгельсом. На первой странице, подчеркнутый красным карандашом, ярко выделялся заголовок: "Смертные приговоры в Антверпене". — Надеюсь, вам знакомо это произведение?
Еще бы незнакомо! Ведь его автором был он сам, о чем Гейгер не мог знать, так как статья опубликована в качестве редакционной, без подписи.
Гейгер снова схватил газету и, порыскав по ней глазами, торопливо прочитал:
— "…Обвиняемые предстали перед антверпенскими присяжными, перед избранной частью тех фламандских пивных душ, которым одинаково чужды как пафос французского политического самопожертвования, так и спокойная уверенность величавого английского материализма, предстали перед торговцами треской, которые всю свою жизнь прозябают в самом мелочном мещанском утилитаризме, в самой мелкотравчатой, ужасающей погоне за барышом".
— Неплохо сказано, — спокойно улыбнулся Энгельс.
— Да, неплохо, — зло метнул взгляд Гейгер. — Но я должен откровенно предуведомить, что когда будут судить вас, то не надейтесь, что в числе присяжных окажутся сторонники "французского политического самопожертвования" или "величавого английского материализма".
— Вы хотите сказать, что преобладать будут, как и в Антверпене, пивные души, торговцы, охотники за барышами?
— И если там, — не отвечая на вопрос, возбужденно продолжал Гейгер, из тридцати двух подсудимых к смертной казни приговорены сразу семнадцать, то подумайте, что может произойти здесь, когда перед судом предстанут лишь трое: вы, Маркс и Корф, а обвинение — и не только в клевете на власть будет поддерживать прокурор Геккер или обер-прокурор Цвейфель, оба оскорбленные вашей газетой!
— Господин исполняющий обязанности, — сказал Энгельс, снова вставая, — я очень тороплюсь. Вы, вероятно, исчерпали все свои доводы, и, кажется, я могу быть свободен?
— Подумайте и о том, — опять не обращая внимания на реплику собеседника, продолжал Гейгер, — что время нынче такое, страсти так накалены, что смертный приговор вынесен даже восьмидесятидвухлетнему генералу Меллине, освободителю Антверпена. С одной стороны, это, конечно, свидетельствует о суровости суда, с другой — примите во внимание, что старцу умирать не так уж горько и страшно. Но двадцать восемь — это не восемьдесят два…
Они помолчали несколько секунд. Один, напряженно и выжидательно вцепившись руками в подлокотники, сидел в кресле; другой, свободно заложив руки за спину, смотрел на него с высоты своего большого роста.
— Итак, господин Энгельс, — неожиданно тихим, усталым голосом, в котором все еще слышался, однако, намек на надежду, сказал Гейгер, — я обращаюсь к вашему здравому смыслу последний раз. Что вы мне ответите?
— Я вам отвечу вот что, господин исполняющий обязанности, — Энгельс взял со стола газету со статьей "Смертные приговоры в Антверпене". — Если с нами, с Марксом, Корфом и мной, произойдет все именно так, как вы сейчас предрекали, то, я надеюсь, найдется орган печати, который напишет о нас, имея для этого все основания, что-нибудь подобное этому. — Он близоруко поднес газету к лицу и прочитал из своей вчерашней статьи: — "Мы гордимся правом называть себя друзьями многих из этих "заговорщиков", которые были приговорены к смерти только потому, что они являются демократами. И если продажная бельгийская печать обливает их грязью, то мы, по крайней мере, заступимся за их честь перед лицом немецкой демократии. Если их родина отрекается от них, то мы признаем их своими!"
— Не тешьте себя пустой надеждой! — Гейгер тоже встал. — К тому времени такого органа печати уже не будет, ибо ваша "Новая Рейнская" — это едва ли не один из последних очагов сопротивления.