А потом стал выбираться из "малины" наверх, где его уже поджидал хозяин...
* * *
Я пишу эти слова спустя примерно двое суток после того, как хозяин забрал с "малины" нашего блаженного Й. Как я и подозревала, это была никакая не "прогулка", потому что обратно парень к нам не вернулся, да и нас на свежий воздух не выводили...
Не хочется думать о самом страшном. Но все равно в голову лезут самые ужасные мысли. Может быть, отец Й., уважаемый некогда в Вильно человек и нынешний член юденрата, не смог собрать средства, необходимые для переправки сына в другое, более безопасное место? А если и собрал, то, возможно, не смог передать, потому что контроль за обитателями гетто и лагерей, даже за членами юденрата, - жесточайший? А может, старик умер, растерзан, убит? Ох и вэй! Существуют в наши черные времена десятки причин, десятки "если" и "может быть"... все несчастья валятся на наши бедные головы!
Ведь может так статься, что хозяин хутора, которому заплатили за то, чтобы он нас спрятал на какое то время, по каким то своим причинам, своим соображениям решил избавиться от "лишнего" едока?..
Да к тому же сумасшедшего, от голоса которого, прорыв ающегося даже из под земли, по ночам завывает собака...
Сам хозяин, кажется, не намерен нам ничего объяснять. Кроме ругани, от него ничего не услышишь. Да, он рискует, как и другие люди, те же литовцы, которые прячут у себя несчастных евреев. Я знаю точно, что многие делают это бескорыстно, из чувства сострадания или христианской добродетели. Но наш...
Остается надеяться, что Й. переправили в другое место...
* * *
Как и прежде, каждую ночь к нам приходит или сама Д., которой я безмерно благодарна, или, в тех редких случаях, когда она не может прийти, ее сын Й., который уже дважды сам спускался к нам в "малину" - приносил хлеб, молоко, немного вареной картошки и однажды передал мн е пару свечей, хотя я Д. об этом даже боялась попросить.
Я благодарна этой простой деревенской женщине вдво йне: потому что знаю уже крутой нрав "хозяина", который способен и ее, свою батрачку, крепко наказать, и еще потому, что она не жалеет своего материнского молока, которого хватает и для ее собственной девочки и для моего Малыша.
Почему люди так по разному ведут себя в этой жизни, ведь каждый из них был когда то вскормлен материнским молоком? Откуда берутся такие изверги, как Швайнбергер и конченый садист Вайс? Откуда берутся такие презренные типы, как местный хозяин, который, складывая чужие ценности в свою кубышку, одной рукой бросает в яму - изредка! - сырую брюкву и куски заплесневелого хлеба, а в другой держит, пряча до поры его за спиной, остр о отточенный топор? Неужели у них когда то были матери, которые кормили их грудью, пели им колыбельную и желали им, своим деткам, только добра в этой жизни?..
Добрая Д. разрешила нам ненадолго подняться на поверхность, и мы все, включая Малыша, около получаса дышали ночным свежим воздухом... мы пили его, как необыкновенно вкусную колодезную воду.
* * *
Дела наши, кажется, обстоят неважно.
Сегодня, примерно два часа тому назад, приходила Д. Она попросила меня подняться наверх, одну, без ребенка. Я оставила Малыша на попечение женщины и выбралась из "малины" на земную поверхность, где уже успели сгуститься сумерки.
Хотя было темно, я заметила, что Д. чем то расстро ена. Она вздыхала и даже всхлипывала порой, как будто собиралась вот вот разрыдаться.
Я не очень хорошо говорю по литовски, но мы как то понимаем друг друга. К тому же Д. когда то, еще подростком, работала у хозяина поляка и способна понимать польскую речь - а я, проучившись два года в университете, хорошо научилась говорить по польски. Вот и на этот раз я разговаривала с ней то на ломаном литовском, то на польском, чтобы выяснить, что же произошло и из за чего она так расстроена.
Сначала Д. не говорила прямо, в чем причина тревоги. Она спросила меня, есть ли мне куда податься с Малышом (то есть дала понять, что на этом хуторе нам оставаться опасно). Я сказала: "Нет, мы тут никого не знаем". И с просила в свою очередь, далеко ли отсюда до Вильно - на тот случай, если я попытаюсь с младенцем пробраться обратно в гетто. Д. сказала, что она никогда не была в Вильно. Но знает, что город отсюда неблизко, что туда добиратьс я пешком весь световой день или же, если идти только по ночам, через глухую местность, две, а то и три ночи.
Тогда я и спросила у нее: "Д., скажи мне правду, что произошло и из за чего ты так расстроена? "
* * *
Литовка, не знаю, чего это ей стоило, все же решилась и рассказала мне о разговоре между "хозяином" и его женой, который она случайно подслушала.
Хозяйка хутора сильно ругалась на своего мужа. "Что ты себе думаешь, черт! Ты прячешь за нашей усадьбой ев реев... а о нас ты подумал?! Узнают об этом немцы или "ипатингасы", всем будет плохо! Тебя, жадного дурака, повесят, и меня заодно убьют! Если тебе намылят шею для петли, то кубышка, зарытая в тайном месте, тебя уже не спасет!.."
"А что на это сказал хозяин?" - спросила я.
"Он сказал, что это не бабьего ума дело. Сказал, что через два или три дня на хутор должен прийти человек с деньгами. И если он появится, то ему придется предъ явить евреев... Про парня, которого зарубил топором и закопал в лесу, придется соврать, что он убежал во время прогулки в леса..."
"Значит, хозяин зарубил парня топором?" - спросила я.
"Ох... ох... и зачем это я только сказала..."
"Говори, Д., все как есть. Я тебя не подведу. Можешь быть уверена, что все останется между нами, - сказала я этой деревенской женщине. - Хозяин пообещал жене, что потом, когда ему принесут деньги, он избавится и от всех нас?"
"Да, он так сказал. Хозяин пообещал, что... что избавится от всех вас не позднее чем через три дня..."
* * *
Юля читала и перечитывала каждую страничку по нескольку раз, потому что ей трудно было сосредоточиться, в ее собственной голове все смешалось воедино: и фрагменты из дневника молодой еврейской женщины, выбравшейся за пределы гетто с двумя младенцами на руках, судьбы людей, о которых рассказывается в записках, жанр которых можно также обозначить, как "неотправленное письмо", которые, как ей стало казаться, непостижимым образом вдруг стали переплетаться с ее собственной незавидной - сейчас, в данный момент - судьбой, и ее собственные знания, недостаточно полные, фрагментарные, но породившие уже сейчас, по мере прочтения этого чудом уцелевшего в архивах исторического свидетельства, большое количество вопросов.
Юля очень долго и напряженно размышляла обо всем этом и после того, как погасла свеча, которая догорела прежде, чем она успела прочесть последние странички этих сделанных женской рукой записей...
Потом все же уснула - как будто в черную бездну рухнула...
Сон на нее навалился настолько глубокий, сродни обмороку, что она даже не услышала, как старик отпер дверь и вошел в камеру.
Проснулась мгновенно, как от толчка в спину.
Резко приподнялась, потом уселась на топчане, свесив ноги на пол, звякнув при этом обрыдлой цепочкой.
Сначала она увидела свет мощного фонаря. Но он был направлен не на нее, а на лист бумаги, который лежал на полу, рядом с топчаном (наверное, выпал из пачки во время чтения, а она и не заметила). Старик, покряхтывая, нагнулся, поднял его с пола и опять посветил на этот лист фонарем.
- Дайте сюда! - сказала Юля, протягивая руку. - Верните мне мою бумагу... это важно для меня!
Старик, не обращая, казалось бы, внимания на ее протесты, продолжал светить на лист бумаги, переснятый с записей, сделанных на языке идиш... и что то тихо ворчал себе под нос.
- Ну что вы там бормочете! - раздраженно произнесла Юля. - Тут не по литовски написано и не на русском... так что верните!