Я лежала практически неподвижно и, повернув голову вправо, смотрела в окно, удовлетворяясь его малым прямоугольным обзором. Помню, увидела однажды чистый кусок неба цвета серой дымки с легким голубым отливом, скорее напоминанием о голубом: ровного, совершенно безоблачного, кажущегося непроницаемым, словно это было не небо, а паутинный покров, заткавший настоящую бездонную пропасть. Застывшие, неживые декорации.
Чуть ниже справа в видимом поле маячила рябиновая ветка, живущая своей жизнью, земной. Промелькнувшая там неопределенная тень отвлекла меня. Я перебросила взгляд — ветка качалась под тяжестью усевшейся на нее огромной серой вороны с куском съестного в клюве. Примостив добычу на разлапистой листве, птица прижала ее лапой и, сотрясаясь всем телом, питалась. Напоминание о еде мне не понравилось, и я снова посмотрела выше.
Теперь там, посредине все той же ровной одинаковости, неизменности, серебрилась тучка, формой напоминающая летящую птицу. Когда же она выскочила сюда, как смогла остаться такой же компактной, — подумала я и вслед за этим отметила, что эта птица летит. Облачко фантастически быстро меняло форму и плотность, оно не так расплывалось, как становилось прозрачным. И скоро совсем исчезло. И ни крика вокруг, ни вздоха. Просто: было — и не стало. Но так казалось только нам, наблюдающим со стороны. А вверху вихри и ветры рвали пространство над землей! Как сильны они были, как неистовы! Так и меня не станет: незаметно для других, но с бурею огорчений для себя. И тоже ничто не вздрогнет, не проронит звука — природа окутает мой уход обыденностью, придаст ему целесообразности и мило продвинет меня в свои каналы пищеварения, как ворона добытый кусок еды.
Ранее утро, туманное утро, оседало на поверхность земли влагой, и прозрачная веселая капля росы играла на кончике сохранившего зелень листика.
Помню еще два визита. Идя на уроки, ко мне забежала подруга Рая[18]. В палату ее не впустили, но принесли от нее посылку. Это была все та же моя любимая картошка и жареный голубь. Не удивительно: Раин просторный дом стоял на отшибе — раздолье для содержания голубей. У них был даже свой прудик с карасями, не говоря уж о корове и чудном луке–порее, который по весне мы любили поедать со сметаной, густой как масло. В окно Рая увидела мое сильно исхудавшее, изменившееся в цвете лицо и заплакала.
— Поешь, — сдержанно сказала она. — Тебе надо подкрепиться.
— Не хочется.
— Ну хотя бы мясо, — просила Рая. — Ты же любишь такое.
Чтобы не огорчать ее, я принялась есть и неспешно глотать разжёванное. Я специально тянула время, зная, что долго эта благодать продолжаться не будет. Раю следовало постараться быстрее отправить в школу. Кое–как мне это удалось, и едва она исчезла с поля зрения, как у меня снова открылась рвота.
А после работы в окно постучала мама и долго плакала, что–то произнося. Маму я уже не слышала — мой слух ослабел, словно я ушла под воду. Бьется, как птичка, — только подумалось мне, без сожаления к себе. Мама–то знала, что это за палата, хотя и надеялась на лучшее. Я представляю, как она, превозмогая неловкость, надоедала Анне Федоровне, ходила за ней тенью с расспросами о моем самочувствии и просьбами помочь мне. А та, несомненно, очень обещала. И улыбалась, сверкая маленькими черными зеницами.
— Не плачь, мне не больно, — постаралась я успокоить маму.
Больше я не помню ни обходов, ни визитов, которые, наверное, были. Так прошло еще несколько дней.
И вот как–то вечером ко мне зашла медсестра, принимающая ночное дежурство. Это было необычное событие, ибо средний медперсонал лишь выполнял предписания врача и своей инициативы ни к чему не проявлял.
Стоит сказать несколько слов об этой медсестре. Теперь мне не у кого уточнить ее фамилию. Кажется, ее звали Екатерина Георгиевна. Это была высокая, худая и стройная брюнетка с красивым белокожим лицом, всегда очень сосредоточенная, неулыбчивая. Малословная. Трудно сказать, сколько в ней было этих качеств от характера, а сколько от жизненных обстоятельств. Лет ей было около сорока, хотя, возможно, мне так только казалось по причине ее строгого, даже сурового вида. Муж ее работал на заводе, где и мой отец. Знала я о нем лишь то, что он сильно болел, был оперирован, в результате чего ему вывели прямую кишку на живот — жуткая ситуация для молодого мужчины. Чему же здесь было радоваться его жене?
Екатерина Георгиевна присела на краешек кровати, молча осмотрела меня, потом попросила показать язык, белки глаз и ногти рук. Я вяло повиновалась.
— Ты сможешь встать? — спросила она.
— Зачем?
— Надо взять мочу на анализ. Это очень важно, постарайся.
— Смогу.
Я помню, как ссунулась с кровати и присела на корточки, впервые осознав, что такое «голова идет кругом». Тогда же я явно почувствовала сжигавшую меня температуру. С трудом я выцедила из себя нужное для анализа количество мочи, но лечь обратно уже не смогла — упала и бесформенной кучкой осталась на полу. Величавая и неприступная Екатерина Георгиевна, какой она казалась со стороны, начала меня поднимать, и только несоответствие этой роли, добровольно взятой ею на себя, и ее горделивого вида, сообщило мне импульс чуть приподняться. Этого оказалось достаточно — она быстро подхватила меня и вместе со мной качнулась на кровать, затем ловко уложила меня в нее. Ровно через 37 лет я точно так же, помня ее, буду поднимать отца, падающего на пол при попытках сделать еще хоть шаг по земле, и точно так, качнувшись, падать на кровать, увлекая его за собой.
Не покидают память и невольные то ли сетования, то ли причитания, то ли ошарашенные негодования Екатерины Георгиевны о том, что по чужой халатности ей приходится среди ночи вызывать из дому лаборантку, просить сделать срочный анализ, брать на себя другие ответственные решения. И вообще, как можно было допустить такое! Она возмущалась преступностью нашей врачихи, ахала, что та меня недоглядела, не заметила свойственных моей болезни симптомов, и совсем не думала о последствиях своей крамолы.
— Тут же все очевидно… — безотчетно произносила она. — Это же ребенок…
Все это живет в моей памяти какими–то отрывочными картинами той поры, выполненными периферийными осознаниями, констатациями подслушанных восклицаний, когда точных фраз воспроизвести нельзя.
Ясно одно: тогда в мою судьбу вмешались высшие силы — ко мне пришел спаситель в образе Екатерины Георгиевны, которая по долгу службы не обязана была делать чего–то подобного. Почему на нее это снизошло, по какому импульсу она заглянула в палату для безнадежных больных? Ну да, в селе уже шептались, что в больнице умирает очень одаренная девочка, претендующая на Золотую медаль после многих лет отсутствия в школе столь светлых детей. Возможно, это вызвало интерес Екатерины Георгиевны? Это теперь я понимаю, чего ей, простой дежурной медсестре, стоила эта фронда, бунт против единой во всех лицах и всесильной Анны Федоровны, фактически приговорившей меня умирать в промозглой одиночке. Неожиданно обнаруженное Екатериной Георгиевной должностное преступление не принималось ее моралью, она не могла с ним смириться, не хотела замалчивать его, она должна была его пресечь, невзирая на непререкаемый авторитет своей начальницы, которая его совершила.
И пресекла. И ничего ей за это не было, ибо она была права, как прав каждый, уполномочиваемый высшим повелением. Воистину, у Бога нет других рук, кроме наших.
А тогда я покорно угасала, благо, что это было не больно, а ввиду непонимания — и не страшно.
Кажется, миссию, выпавшую на ночную медсестру, она исполняла так четко, что дальнейшую необходимую работу все люди проделали удивительно быстро, и меня приготовили к отправке в специализированную больницу. Мне, находящейся в коматозном состоянии, вообще показалось, что прошли какие–то мгновения. Екатерина Георгиевна также нашла людей, которые смогли сбегать домой к моим родителям и сообщить, что их дочь надо срочно везти в район. У отца была машина — редкость в те времена, да еще в селе.