— И жди, — добавил Стентос.
Мне было понятно, что оба — капитан и Стентос — все еще надеются, что Гемон придет и освободит меня. Но я-то знаю, что место, где я должна умереть, уже нашло меня.
Стражники покинули пещеру, в основном — из-за дымящихся факелов, которые зажгли перед уходом, я же вспомнила костер, на котором погибли Васко и Этеокл… Это уж слишком, это уж слишком для меня… Стентос все понял и оставил гореть лишь три факела. Я слегка подтолкнула его и капитана к выходу, обняла и поцеловала обоих, сказав себе, что это последние мои поцелуи на земле.
Выйдя из пещеры, Стентос обернулся.
— Первая стража — моя, — бросил он мне, — и я буду окликать тебя каждый час.
Чтобы на прощанье, в последний раз, махнуть ему рукой, я подошла к выходу из пещеры — мужчины выстроились передо мной, смотрят и молчат. Им уже следовало бы камнем завалить вход, но они не двигаются с места, и никто не командует ими. Все ждут, что скажу я, но я не в силах ничего произнести.
Мысленно обращаюсь к Диотимии: раньше, не произнося ни слова, я умела выразить, что хотела, и поблагодарить за гостеприимство. Тогда не было страшно; смогу ли повторить нужные слова, помню ли еще низкий, плавный, как в танце, поклон, которому с такой настойчивостью учила нас мать?
Детали этого поклона уже забыты, помню только, что исполняют его на пять тактов, в каждом такте — три движения. Хоть память моя и не сохранила этот поклон, но тело все еще способно следовать по литургическим дорогам великих предков.
Мне не скрыть, что хромаю. Ноги дрожат, кисти и запястья рук в ранах и уже не взмахнуть ими, как птица крыльями, а раньше у нас с Исменой так хорошо это получалось. Но в глубоком поклоне стражникам голова моя, как и полагается, коснулась земли, а тело — в четком движении — выпрямилось вновь. Мне даже удалось, собрав силы, улыбнуться, и именно так, как учила Иокаста.
Стражники поняли прощальное мое приветствие, и из рядов этих, казалось бы, жестокосердных мужчин послышался скорбный гул сострадания.
Капитан взмахнул рукой, прозвучал приказ: голос Стентоса сначала дрожал, но, по мере того как шла работа, снова зазвучали суровые интонации. Камень, будто вросший в землю, поддался… «Толкайте, да толкайте же!..» — кричал Стентос. — «Еще!.. Вот так!..»
Его это — «вот так!» — навсегда отрезало меня от мира живых. Между тьмой и мною осталось лишь дрожащее пламя факелов… «Антигона, ты слышишь меня?..» — долетел снаружи Стентосов крик.
Голос не слушается меня, и я не в силах разомкнуть губы…
Своим громовым голосом Стентос повторил вопрос. Вокруг меня, казалось, поднималась еле слышная музыка — пение, звучавшее так тихо, что было оно на грани безмолвия. Услышит ли все это Стентос?.. Снова до меня долетел его бас: «Да?», — кричал он, будто отвечал на собственный вопрос только «да», и больше ничего…
XXII. АНТИГОНА-ИО
Потух фитилек света, который тянулся между камнем, завалившим вход в пещеру, и ее стеной, смолк и звук голоса. Я вступала в безмолвие, и мне было страшно. Мне больше никого не увидеть, мне больше никого не встретить, это мне-то, неутомимой путнице, которая встречала столько людей на дороге, которая теперь никому не скажет ни слова. Да разве можно в это поверить? Я часто думала о смерти, но об одиночестве — никогда. Меня увлекала жизнь, я была занята другими, я не готовилась к одиночеству, у меня нет сил, но теперь я в него вхожу.
Я не должна была падать, но упала. Больно, я с глухим ужасом шевельнула рукой, ногой — все цело, я могу встать, но мне не встать.
И почему мне обязательно нужно вставать, откуда идет этот приказ? Пол в пещере холодный, влажный, но на него можно опереться, ты имеешь право не вставать, ждать. Потом встанешь, если захочешь. Все здесь жесткое, куда ни ткнись, все, кроме… Кроме этого звука — мне кажется, что я слышу воображаемую музыку: благодаря ей, а также восхитительным теням, что отбрасывают факелы на стены пещеры, мне становится не так одиноко.
Ты дотащишься до стены, ты узнала ее: вся твоя жизнь была сплошной стеной. Ты приподнимаешься, цепляясь за выступы, — теперь можно сесть, перевести дыхание, растянуться на алом плаще капитана. Смотри-ка, Стентос даже сложил Исменин шарф так, чтобы на него можно было положить голову. Стентосу и стражникам не хотелось, чтобы я умирала в темноте, и эта забота греет и поддерживает меня. Я, наверное, и музыку слышу из-за этого света факелов и их тепла. Музыка эта не может пересилить одиночества, но и оно не может из-за нее полностью завладеть мной.
Как трудно поверить в то, что меня больше не будет, что я исчезну, но одиночеству я не сдамся, оно не сумеет все опустошить вокруг меня. Я еще, конечно, услышу Стентосов крик, он будет предупреждением, что истек первый час моего подземного заточения. И снова до меня долетает эта отважная мелодия; музыка наступает, чтобы защитить меня от невыносимости отчаяния, я не уверена даже, что слышу ее, — может быть, это не музыка вовсе, а надежда.
На мгновение передо мной появляется лицо Диотимии; его уже нет, но я узнаю его в этой мелодии, которую я когда-то слышала.
Этот напевающий голос обращается ко мне на ты, и принадлежит он тоже мне. Постарайся не кашлять, хочет сказать этот голос, задержи дыхание, растянись, полностью расслабься. Этот голос отвечает на звучание имени Диотимии, я знаю его, он родился во мне сам собой, родился, пока я смотрела, как живет Диотимия, пока я следовала за Эдипом, слушая его сердцем. «У тебя нет больше матери, Антигона, — сказал он однажды, — у меня тоже, нам с тобой нужно стать для себя самих матерью». Я не уверена, что действительно поняла эти слова, тем не менее они стали частью меня, стали этой внутренней матерью, которую К. открыл во мне и вызвал к жизни. Он считал, что такое есть во всех, но во мне чувствуется сильнее, чем у других, во мне больше этого материнского. Именно поэтому, сказал он, перед лицом великих испытаний всегда будешь знать, что делать. Он произносил это со своей немой улыбкой, она пламенела у него на устах, как жизнь, и скрывалась одновременно — так улыбается сама музыка. «Так улыбается раб, — бормотал он, — раб, которого освободил Клиос».
Это материнское, о котором говорил Эдип, родилось во мне; впрочем, прежде всего я была дочерью Иокасты и поэтому материнское не заявляло во мне о себе так громко. Неужели поэтому К. думал, что я оставлю в людской памяти трагическое и прекрасное воспоминание, но это воспоминание о том материнском, что было во мне, почти не оставляет мне надежды, что я прижму к себе живого младенца, для которого я сама буду всем.
Не будет никаких детей: придет Гемон, но он должен опоздать. Если Гемон должен спасти меня с оружием в руках, то я отказываюсь от Гемона. Не надо крови для Антигоны, ты сказала это, ты не хочешь, чтобы тебя защищали. Успокойся, Антигона, ты вся в поту и в слезах. Утри лицо шарфом, накройся алым капитанским плащом. Царям нужны убийцы, а этот капитан, он глава убийц, но ты заставила его вместе с его людьми протянуть тебе руку помощи. И все из-за твоего вопля, из-за твоего униженного нищебродского крича, который затронул в них ту часть детского, которая, казалось, отрицалась всей их жизнью.
Мне тоже, как и им, как моим братьям, нравилось оружие. Это прошло у меня на дороге: невозможно иметь эту смешную гордыню и жить среди бедняков, просить у них милостыню. Все эти годы я никак не могла понять, что труднее — ухаживать за слепцом или воспитывать детей. Я так и не узнаю ответа. Для нечеловеческого Эдипова приключения я была слишком мала, я просто семенила за ним. И десять лет побиралась! Ни мои братья, ни Исмена, ни Иокаста не смогли бы так.
Взгляни вверх, Антигона, видишь, там торчит камень, на который ты, как Иокаста, смогла бы набросить петлю из своего белого шарфа. Когда она услышала, что Эдип всенародно открыл правду, она вернулась во дворец, бросилась на постель и увидела бронзовый крюк, на который укрепляли светильник. Он отбрасывал лишь слабый и мягкий свет. По вечерам, когда они с Эдипом оставались, наконец, одни, она садилась или ложилась на кровать под этим светильником. Чтобы очаровать Эдипа, она пела ему, рассказывала какую-нибудь волшебную сказку, которую извлекала из своей бесконечной памяти. Потом он рассказывал ей о Фивах, о море, о кораблях и приключениях небожителей или тех, кто населял подземные пространства, и они узнавали в них себя. В тлеющем свете лампы тела их становились еще прекраснее, тогда они начинали любить друг друга. Как тебе хотелось увидеть их в этот момент, и твои братья, ненасытно, как всегда, хотели этого, но у вас это никогда не вышло. А Исмене, конечно, удалось, она была самой маленькой и сказывалась больной, чтобы ее уложили у них в комнате. Поэтому она и унаследовала от нашей матери эту загадочную улыбку, которая кажется обещающей все в своей опасной неуверенности, которая обещает без размышлений и слов. Это улыбка той, кто, не скрывая этого, дает почувствовать существование тайного знания и простой тайны бытия. А ты, кто где только не говорила с людьми, ты всегда была лишь нескладной дылдой, которая не знает, что важно на самом деле.