Моя жизнь действительно всегда была окружена какой-то дымкой незнания, той дымкой, в которой я в конце концов и задохнусь. Мне бы надо погасить факелы, чтобы они больше не дымили, но не этого мне хочется, мне, наоборот, хочется зажечь те, что вот-вот потухнут. И еще другие — пока на это у меня хватит сил.
Меня опасно качает, я падаю, идя от одного факела к другому, но как хорошо, что удалось зажечь еще два — ради этого стоило падать, потому что теперь могила, где я расстанусь с собой, будет вся залита светом и заполнена дымом — и радостью. Но не в алый цвет я вступаю, как в храме Клиоса. Я вхожу в тайну света, иду по его дороге. Я вспомнила о том костре, что поглотил Этеокла и Васко, о том пламени, что соединило в своем чреве эти прекрасные человеческие тела и белого скакуна.
Вот ты и снова легла на капитанский плащ, он алый, и не будет заметно ни твоих ран, ни крови, потому что ты вся исцарапалась. Ты нашла для себя место, и живая ты его уже не покинешь. Твоя смерть — это преступление против справедливости, но тем не менее она законна, печально законна, как Креонтова мысль. И ты не можешь не признать, что твоя смерть всех устраивает. Ты не соглашаешься: всех, кроме Гемона, думаешь ты. Тем не менее ты не хочешь, чтобы он освобождал тебя, — только не ценой кровопролития. Разве, думая так, ты не подражаешь самой смерти, ее желанию покоя, мира, неподвижности? Разве жить, несмотря ни на что, это не мужество?
Стентос три раза выкрикнул мое имя, как и обещал мне. Он делает это, наверное, очень громко, но до меня доносятся лишь глухие звуки. Прошел час, всего час, как я в этой пещере. Как радостно услышать еще человеческий голос, голос того, кто любит меня. Перед пещерой вокруг Стентоса столпились мужчины, которые считали себя моими врагами, но теперь надеются, что увидят, как я выхожу из нее живой и здоровой. Я попыталась отвечать, но у меня из горла вырвалось только какое-то мычание. Когда Эдип узнал о своих преступлениях, он выбрал жизнь и был прав, но Иокаста тоже была права. Она должна была остаться той, кем была, и умереть, как царица. Она не могла остаться с Эдипом, последовать за ним по дороге, умоляя о куске хлеба. Нет, нет, она не могла изменить себе, поменять свой незабываемый лик. Она понимала, что Эдип должен жить, должен выжить, и что ему для этого понадобится помощь. Но не сыновей — они слишком заняты собой и очарованы друг другом. Тогда это должна была быть одна из дочерей! Но разве Исмена может просить милостыню? Сердце сжимается. Оставалась я — кроме меня просто было некому.
Именно это увидела Иокаста своим царским взором в час беды и решительно бросилась в смерть, для того — чтобы Эдип вместо нее получил в полное свое распоряжение дочь и сестру. Нищебродку, которая позволила бы ему дойти до конца своего ослепления, позволила бы идти и после смерти, как он это делает в нас.
Мать — именно из-за нее я не смогла принадлежать Клиосу и не смогу связать свою судьбу с судьбой Гемона. Я не смогла ничего крикнуть в ответ Стентосу, но меня начала уносить куда-то слабая мелодия; мне кажется, я начинаю слышать какой-то голос, который похож на мой. Это сон, или я уже начала бредить?
Ты не бредишь, взгляни на тот камень, что торчит из стены. Он совсем близко к тому бронзовому крюку, благодаря которому Иокаста ускорила свою смерть, оставив так мало пустого места. Там, где был светильник и свет ее тела, осталась только небесная яма ее смерти, в которую и устремился Эдип — не для того, чтобы последовать за ней, но для того, чтобы не потеряться.
Я слышу собственный голос, который, я решила, уже изменил мне, он, как надежда, звенит у меня в ушах, он поет другим голосом — это не мой голос, но и мой тоже. Звуки подвижны и глуховато упрямы — нет, не о моем голосе заставляют они думать, но о моей жизни.
На выступе стены над полом пещеры сидит крыса и, кажется, как и я, слушает это пение. Слышит ли она то же, что и я, или это всего лишь плод моего угоревшего воображения? Когда пел Алкион, чтобы послушать его, собирались птицы и подземные твари. Но не Адкионов голос слышу я, это голос женщины, которая, проникнув в мою жизнь, стала моим голосом, но поет она по-своему.
Голоса Ио, столь же прекрасного, как голос Алкиона, как говорит К., я никогда не слышала, но уверена, что это он. Голос этот нежен и мощен, он устремляется высоко ввысь, но не расстается с землей. Алкион же, уносясь ввысь, забывал обо всем. Он даже Клиоса забывал, и поэтому, чтобы выжить самому, Клиос убил его. Какую муку познал он тогда — такую же, как Эдип, когда тот принудил Иокасту к смерти, так упорно стараясь узнать истину. Именно из-за любви и убийства, несмотря на всю разницу между двумя этими людьми, Эдип и Клиос так глубинно поняли друг друга и соединились на дороге.
Голос набирал силу; для того чтобы мне лучше было его слышно, надо зажечь еще один факел, пусть осветится вот эта темная выемка в стене.
Чем больше будет факелов, тем быстрее ты задохнешься — тебе этого хочется, Антигона?
Да, тебе именно этого и хочется, ты падаешь снова и снова, но зажигаешь новый факел — языки пламени неумолимо притягивают тебя к себе. В ушах у тебя гудит этот голос, но к нему присоединяется еще один — это Иокаста: «Можешь сбросить свою ношу. У тебя получится», — говорит она.
Она права, ноша действительно есть, ноша этого мира, в котором мои братья убили друг друга, в котором подлая воля одного и почти всеобщее молчание отдали стервятникам разлагающееся Полиниково тело.
Важна не ноша, а то, на чем настаивал Иокастин голос: «У тебя получится». Она произнесла это — и говорила при этом вовсе не царица, говорила ее любовь ко мне. Когда еще она так со мной разговаривала?
«Ты стояла, Антигона, на краю прудика, ты еще совсем малышка, а Исмена — в колыбели. Твои братья пускали камушки по воде рикошетом, они донимали меня своими криками и вопросами, чей камушек проскакал дальше. В тот день я отказалась им отвечать, я смотрела на тебя, и в глазах у тебя стоял страх и огромное желание, я подобрала камушек и протянула тебе: „Попробуй“. Ты не сразу взяла его, но так как сил у тебя еще было мало, камушек не подпрыгнул на воде, а упал совсем близко от берега. Ты не заплакала, но я почувствовала, насколько ты разочарована. Я подобрала другой камушек и сказала: „Попробуй еще раз, ты только брось его. У тебя получится“. Ты в изумлении уставилась на меня: „У меня получится, мама?“ — „Получится“, — повторила я. Ты бросила камушек подальше. Это наполнило тебя гордостью, но каждый раз, как я протягивала тебе камушек, ты спрашивала: „У меня получится?“ И не двигалась до тех пор, пока я не говорила: „Получится“.
Неожиданно на глаза мне навернулись слезы: что же так гложет этого ребенка, спросила я себя, что ей то и дело нужно получать мое разрешение. Я поняла, что я уделяю тебе слишком мало внимания, потому что мысли мои были все время заняты опасной и рискованной Эдиповой жизнью. Еще меня заботили Фивы, этот гордынный город, и мои прекрасные сыновья, с их невозможным соперничеством. Как можно было изменить это, это была моя ноша, царская и будничная. Тогда я произнесла, всматриваясь в тебя: „Теперь ты будешь давать себе разрешение сама, Антигона. У тебя получится“. В обмене этими долгими взглядами и твоем молчании была большая любовь, потому что уже через мгновение лицо твое просияло. Ты сама подобрала несколько камушков, что-то пробормотала себе под нос и бросила их гораздо дольше, чем до этого. Даже твои братья с удивлением заметили это и захлопали в ладоши.
Именно поэтому позже, когда ты захотела, как они, учиться ездить на лошади, владеть оружием и управлять колесницей, я позволила тебе это, я не одобряла твоего выбора, это правда, но раз ты сама давала себе разрешение действовать так или иначе, я не собиралась переделывать то, что сделала сама».
Так Иокаста с самого детства научила меня самой нести свою ношу. Этой ношей оказался однажды Эдип, потом — братья. Все мучительные сокровища нашей семьи и нашей любви, ни одно из них я не сбросила со своих плеч, у меня их отняли силой. Те, кого я любила, мертвы, и мне до них не добраться, теперь я одна в клубах дыма, который, прежде чем удушить, усыпит меня.