Я работал в пустом сарае, и таким славным, таким уютным казался он мне. Дверь была распахнута настежь, я сидел к ней лицом, и мне было видно море. Пахло просмоленными канатами и свежей рыбой.
Мне хотелось сделать все побыстрее, но я знал, что спешить нельзя. Провод был тонким, почти как ниточка от капронового чулка, его надо тянуть ровно, легко, без рывков. Да еще надо считать витки. Уложил десяток, отмечай на листке бумаги маленькой черточкой, после сотни — большая черточка. А иначе собьешься.
Вот только теперь, я понял, что значит намотать четыре тысячи витков! Мой единственный зрячий глаз слезился от напряжения, кожа на пальцах стала красной, как от ожога. И болела поясница.
Несколько раз ко мне приходили Филютек и Макагон, смотрели молча, боялись помешать. И лишь когда я поставил на листе очередную черточку, Макагон шепотом попросил:
— Подожди минутку, слышишь. Оторвись ненадолго… Пошли в дом, поедим, я там все приготовил.
Но я отказался.
И странное дело, по мере того, как я мотал, как уставал все больше и больше, по мере того, как все заметнее заполнялась трансформаторная катушка, я ощущал в душе бодрящую радость. Она была сходна с той, которую испытываешь, поднимаясь на высокую гору. Едва передвигаешь ноги, задыхаешься, но вот она, вершина, уже совсем близко, еще шаг, еще разок, еще немного и — там!
Я намотал обмотку, набил трансформатор. Филютек унес его в дом испытывать, а я сидел в сарае и ждал. Не знаю, почему я остался. И когда Филютек крикнул мне: «Все в порядке!» — я вдруг почувствовал такую усталость, что показалось, будто не смогу не только подняться, но даже шевельнуть рукой. Но я поднялся, поковылял в дом. И пока шел, вдруг подумал, что я очень счастливый человек. Мне везет на хороших людей. Встречаются преимущественно хорошие. Вот Макагон, например… Если человек вам подвесил фингалку, это еще ничего не значит… А все-таки хорошо, что он мне по темечку не тюкнул!..
9
И вот мы выходим в море.
Час назад ко мне прибежала Дралина:
— Собирайся, ты идешь на выход! Вместо Инки. По-быстрому!
— А Инна Николаевна разве не пойдет? Почему?
— Много будешь знать, скоро состаришься.
Это для меня было полной неожиданностью. Я уже знал, что возьмут только трех человек, но никак не предполагал, что пойду я.
Я стою на капитанском мостике рядом со старпомом. Сумеречно. Верхушки сопок расплывчатыми контурами вырисовываются на фоне фиолетового неба. Лодка медленно и тихо вытягивается из бухты, журчит вода под бортами, будто там кто-то пошевеливает прутиком. Кажется, что мы стоим на одном месте, а всё — берега, пирсы, разноцветные топовые огни на лодках, — всё отплывает, отодвигается от нас.
На мостике зябко. От воды, своей ощутимой плотностью и тяжеловесностью похожей на нефть, веет холодом.
Теперь уже видно соседнюю бухту, видно город, кучу съежившихся от холода огней. И где-то среди них огонек в номере Эджворта Бабкина.
Лодка разворачивается и идет теперь носом в сторону океана. За нами следом бежит «бобик», маленький пузатенький пароходик. Я не знаю его назначения, но он будет сопровождать нас до льдов.
На мостике стало по-настоящему холодно. Я спустился в лодку. Нашей гражданской троице была отведена офицерская кают-компания. Посередине каюты стоял узкий длинный стол, по обеим сторонам, почти вплотную к столу, обитые кожей скамейки. Вера спала, с головой укрывшись пальто.
Филютек читал. Что он там может видеть при таком освещении? Я всмотрелся и с трудом разобрал: «Древние греки».
— Вот одеяло и подушка, — сказал мне матрос, дежурный по нашему отсеку. Он был не намного старше меня и не знал, как ко мне обращаться, на «ты» или «вы».
— А тебя как зовут? — спросил я.
— Потатин.
— Нет, а зовут как?
— Толик. Что он одеяло не берет? Я уже два раза предлагал, молчит, — показал на Филютека.
— Оставь, — сказал я. — Понадобится, так возьмет.
— Есть оставить.
Я лег. Лежал и слушал, как за перегородкой шумит вода. В корме, далеко отсюда, монотонно гудели дизеля. Сюда доносилось только их урчание да легкая глухая дрожь. Мы шли в океан… Я смотрел на Филютека и думал о древних греках.
Ушли люди. Остались лишь легенды об их выдающихся подвигах. Ушли выдающиеся личности.
А ведь были и тогда те, кто, как принято писать теперь, «помогал ковать победу». Были мастера-оружейники, имена которых забылись, были кузнецы. Много было тех тружеников, без которых не добывается ни одна победа.
Потом я стал думать о Лизе. Так в последнее время бывало всегда. В свободные минуты я начинал думать о чем-нибудь и вдруг ловил себя на том, что думаю о ней.
Что она делает там сейчас? Чем занимается? Ведь, собственно, я почти ничего не знаю о ней, что ей нравится и что она ненавидит? Очень мало я знаю ее. Так почему же я так грущу?
Я, наверное, остался в ее воспоминании как забавный чудак, тощий длинный хохмач. Вспомнилось, как она сказала тогда: «Перестань паясничать. Это стыдно». И какое у нее было огорченное, скорбное лицо. Стыдно! Не могу себе простить, как по-идиотски я вел себя!
Шумела, шумела вода за бортом. Мелко дрожал стальной корпус, постукивали дизеля…
И тут стало вдруг происходить нечто невероятное. Откуда-то вылез дядька, мой сосед по номеру Эджворта Бабкина, схватил меня за ноги и стал таскать туда-сюда.
Я пытался вырваться, но не мог.
— Уйди, ты не грек! — кричал я на него.
— Я игрек, — отвечал он мне и продолжал свое противное дело.
Наконец я проснулся. И сразу же ощутил качку. Качало, да еще и как! Ноги вдруг высоко вздымало к потолку, и сам потолок вздымался вверх, а затем и стены, и скамья, на которой я лежал, все проваливалось. На мгновение все замирало в таком состоянии и медленно начинало дыбиться, ползти обратно. По обшивке лодки шаркало будто стальными швабрами, и не верилось, что так может шаркать вода.
Напротив меня на скамейке лежал Филютек. Точнее, пол-Филютека лежало на скамейке, а другая половина, изломившись, свешивалась к полу.
На полу стояла картонная коробка, упаковка от электроннолучевой трубки, и в нее по плечи был засунут Филютек. Можно было подумать, что он там что-то высматривает. Можно бы, да уж очень безжизненным, вялым было его тело. Изредка оно импульсивно вздрагивало, и тогда из коробки раздавался звук откупориваемой бутылки.
— Шторм, — сказал я.
— Умираю, — сказал Филютек.
Я сразу понял, что действительно ему очень плохо. Да и мне было… не очень-то.
— Матрос, — слабо позвал Филютек.
— Что вам? — вскочил я.
— Не знаю, — ответил из коробки Филютек.
— Толик! Потатин! — крикнул я. Выскочил в узкий коридорчик, заглянул в соседний кубрик.
Толика я нашел не сразу. Он прятался от Веры в темном углу.
— Здесь я, — отозвался он шепотом.
— Там человеку плохо.
— Качка, — сказал Толик. — Я к нему уже раз пять подходил. Коробочку удружил. А что я еще могу!
— Так неужели нет никаких средств, чтобы не укачивало?
— Всех укачивает, только по-разному. Одним есть хочется, а других на корпус пробивает.
— Как это на корпус?
— Короткое замыкание. Ты ведь радиотехник, должен знать. Когда конденсатор пробьет на корпус, масло начинает сочиться.
— Пошел ты со своим маслом!
Не знаю, чем бы кончился наш разговор, но здесь из соседнего отсека через круглое отверстие в переборке, расположенное в полуметре от пола, проворно выскочил старпом и, оглядываясь, как оглядываются на приближающуюся лавину, еще проворнее сиганул в следующий отсек, успев шепотом кинуть Потатину:
— Где я, не говорить! Ну, не баба, капиталистическая система!
Но и Толика вмиг не стало.
— Где они здесь? — загрохотало из отсека, откуда бежал старпом. — Где они? Это не матросы, это облака в штанах! Пескарики! Салака! Я им покажу! — оттуда выкарабкалась Веруня. Взглянув на меня, она сказала вдруг каким-то вялым, упавшим голосом: