Начальник лаборатории, Иван Васильевич, был краток. Он не журил меня.
— Пишите объяснительную, — сказал он и пододвинул лист бумаги.
— Что писать?
— Почему так произошло? Какие причины?
— Никаких причин.
— Так и пишите, беспричинно.
Я взял лист и написал, что я такого-то в двенадцать сорок пять самовольно ушел с работы. Без всякой причины.
Иран Васильевич взял лист, прочитал и начертал левее моей подписи: «Прошу объявить строгий выговор».
— С предупреждением, — сказал он мне и добавил рядышком — «с предупреждением». — Надо будет сообщить родителям. И разобрать на лабораторном собрании. У вас есть родители?
— Есть.
— Отец есть?
— Есть.
— А у отца, наверное, в свое время ремня не было?… Можете быть свободны.
Больше в лаборатории меня никто не ругал. Со мной не разговаривали на эту тему.
Со мной вообще не разговаривали. Все будто бы отвернулись от меня. Забыли обо мне. Я вдруг почувствовал себя чужим здесь, посторонним. Мне нечего было делать. И мне не давали работы. Говорили между собой о сдаче прибора, готовились к предстоящей командировке, хвалили курносую Юлю, что она вовремя и самостоятельно выпустила какую-то очень нужную документацию. Мне казалось, что ее специально так нахваливают, чтоб подчеркнуть, какой я.
Но это было еще не все.
После смены, когда я, задержавшись, вышел из института, ко мне подошла Лиза. Она ожидала меня возле проходной, взволнованно ходила у дверей. Лицо напряженное, губы плотно сжаты. Она подошла и спросила строго, глядя мне в лицо:
— Это правда?
— Конечно, — несколько рисуясь, ответил я. Наверное, ей обо всем рассказала Юля.
— Этого я от тебя, признаться, не ожидала. Ты показался мне серьезным и умным парнем.
— Это только первое впечатление.
— Перестань паясничать. Это стыдно.
Да, мне действительно было стыдно. Почему я не рассказал о случившемся все как есть! Мне, несомненно, поверили, меня поняли бы. Может быть, кто-нибудь и пошутил бы. Ну что ж, я этого заслужил. Действительно, забавно. Я и сам такому рад посмеяться. Может быть, объявили бы выговор. Но то был бы иной выговор, все по-другому. Я не был бы лентяем и подонком в их глазах. А я почему-то говорил не то, вел какую-то идиотскую игру да еще паясничал!..
И узнают дома…
Я представил, как огорчится отец. Как будет ему неприятно. Мой отец, который в специальном сундучке хранит завернутые в целлофан пожелтевшие грамоты, которые он получил на заводе. Он редко достает их, никогда не хвастается и не показывает. А просто я видел, какими ласковыми, добрыми делаются его руки, когда он трогает эти листки.
Отец не будет ни кричать, ни ругать меня. Он только скажет маме: «Ничего себе, вырастили сынка». И будет вздыхать всю ночь.
А вот бабушка… Бабушка сначала тихонечко, незаметно поплачет, жалея меня, потому что мне объявили выговор, а я, дурачок, наверное, связался с недобрыми людьми, и они подвели меня.
Пожалуй, бабушке я смог бы все рассказать…
Лиза… Я так и видел ее вопросительные, чуть прищуренные глаза. И я вдруг почувствовал, я вдруг, к своему удивлению, понял, что ей горько и обидно за меня. И мне от этого стало еще хуже.
Может быть, в моей, вот в этой, сегодняшней ситуации есть простой, хороший выход. А где он, разберись!
«Ну и фиг с ними! — подумал я. — И наплевать! Буду таким, как есть. Дурным, бесшабашным. Может быть, я и есть именно такой. Может, это — я».
Утром, издали увидев Лизу, я поспешно спрятался в толпе. Будто испугался ее. Мне было стыдно с ней встречаться.
И поэтому я очень обрадовался, когда мне предложили поехать в командировку. Я даже не спросил, куда и на сколько. Это было счастливой возможностью избежать многих неприятных разговоров и встреч. А там будет видно, время покажет свое! Будь что будет!
5
Город Рагулин почти весь деревянный. Одноэтажные бревенчатые дома редко раскиданы по голым крутым сопкам вокруг бухты. Вода в бухте свинцово-серая. У темных причалов стоят рыбачьи баркасы. Рядом торчат из воды какие-то палки. И на них сидят чайки. Все они смотрят в одну и ту же сторону, против ветра. Единственное кирпичное здание в городе — двухэтажный Дом культуры. В нем библиотека, ресторан и гостиница. Вывеска на библиотеке маленькая, незаметная, а на ресторане — громадные буквы.
В городе пахнет тиной, лесом и рыбой. Неподалеку от нашей гостиницы рыбозавод. Здесь же три длинных деревянных сарая. Над одним торчит узкая и высокая труба, как у паровоза Стефенсона. Территория завода символически ограждена проволокой.
Когда я шел вдоль проволоки от автобуса к гостинице, из сарая вышла девушка с охапкой воблы. Румянощекая, как клюква, в резиновых сапогах и ватнике. Она шла параллельным курсом и с любопытством смотрела на меня. В таких городах всегда так смотрят на чужаков. Мне почему-то захотелось заговорить с ней, и я, улыбнувшись, попросил:
— Девушка, дайте рыбку, к пиву.
Девушка — раз! — и швырнула мне всю охапку. От неожиданности я растерялся и не знал, что с этой воблой делать. А девушка уже скрылась в соседнем сарае.
В гостинице женщина-администратор (голова у нее была повязана тонким платком, из-под платка торчало что-то острое и железное) просмотрела мой паспорт и командировочное удостоверение, затем долго рылась в бумажках на столе и сказала мне:
— Вы родились в рубашке.
— Почему вы так решили? — удивился я.
— Вам достался лучший номер. В нем жил Эджворт Бабкин, сегодня выехал.
Фамилия Эджворта красовалась на большой афише возле Дома культуры. Я уже успел прочитать: «Исполнитель забытых песен и плясун-чечеточник Бабкин».
— А другого ничего нет? — поинтересовался я.
— Нет.
Из окна номера было видно море. Горизонта нет, небо сливается с водой. Все серое. Но я знаю: там, вдалеке, откуда катятся сейчас волны, Арктика. Ледяные поля отсюда совсем недалеко, в каких-нибудь ста километрах. Туда должна уйти подводная лодка, на которой установлена наша аппаратура. Лодка погрузится под воду и пойдет подо льдами. В намеченном районе она должна выбрать полынью среди льдов и всплыть. И вот для того чтобы найти такую полынью, определить ее размеры, и предназначена наша аппаратура.
Эджворт Бабкин в этом городе, очевидно, очень тосковал. На письменном столе у окна валялось несколько штук начатых и недописанных почтовых открыток. Я наугад взял и прочитал одну. Затем заинтересовался и прочитал еще несколько.
«Здравствуй, Мила!!!
Пишу из Рагулина. Не знаю, что писать. Дела идут хорошо. Но почему-то я как дурак. Без тебя мне плохо. Ты моя самая любимая».
Так было написано на одной. А на другой:
«Здравствуй, Наташечка!
Извини меня, что я тебе долго не писал. И вот решил написать. Мы с тобой так расстались, что не успели поговорить. Я надеюсь, что ты меня все-таки не забыла. И я тебя, как видишь, не забыл».
На третьей:
«Здравствуй, Валюшечка!
Ты спрашиваешь, обиделся я или нет? Конечно нет! Валюшечка, сладенькая, очень скучаю по тебе. Не подумай, что притворяюсь. Нет, это действительно. Ты ведь сама знаешь, как я тебя люблю. Да, видел тебя во сне. Будь умницей. Ведь ты у меня самая любимая».
Не знаю, может быть, это писал и не Бабкин, оставил кто-то до него.
Я отодрал бумажки, которыми были проклеены щели в рамах, открыл окно. В комнату сразу же дохнуло студеным ветром, запахами воды.
Я достал воблу, которую мне дала девушка, и лег на подоконник. Мне стало грустно. Грустно по дому, по большому нашему шумному городу, по его многолюдной толпе. Я чувствовал, как здесь мне чего-то не хватает.
Под окнами гостиницы ходили люди, по дощатому настилу тротуара гулко стучали каблуки. И все-таки не хватало чего-то. Я вышел из гостиницы и пошел в сопки. Перелез через одну, другую. И понял, что дальше уходить нельзя, обратное направление угадывалось лишь по телевизионной вышке, единственному здесь ориентиру. А так все сопки похожи одна на другую, одинаковый камень, одинаковый низкорослый кустарник.