– Оставалось обычно 5–6 человек, – вспоминала Ахматова. – Сидели за столом… Я поджимала губы и разливала чай, а Николай Степанович усиленно флиртовал с Адой Губер…
Были еще и поэтесса Вера Яровая, и актриса Ольга Высотская, и Ольга Амосова, приехавшая из Рима со своими пейзажами на выставку «Нового общества художников». Свита пылких богемных поклонниц сплелась вокруг Гумилева в осенние недели как-то незаметно, сама собой. На «Тучке» он получал страстные послания в надушенных конвертах, выслушивал признания в кулуарах «Аполлона», интриговал среди полночного содома «Бродячей собаки» и увлекался подчас сверх всякой меры, беззаботно позабывая об Ахматовой.
– Я был во многом виноват, – признавался он потом. – Но я не видел греха в моих изменах. Они, по-моему, прекрасно уживались с моей бессмертной любовью. А она требовала абсолютной верности. От меня. И от себя. Она даже каялась мне, что изменяет мне во сне, каялась со слезами и страшно сердилась, что я смеюсь. Смеюсь – значит, разлюбил. Или, вернее, никогда не любил…
Ахматова недоумевала, устраивала мужу сцены ревности, сравнивала его бегающий взгляд с «глазами осторожной кошки» и с тоской вспоминала о восторженно-простодушном царскосельском гимназисте:
Только, ставши лебедем надменным,
Изменился серый лебеденок.
А на жизнь мою лучом нетленным
Грусть легла, и голос мой незвонок
[319].
Эту свою зимнюю жизнь между Царским Селом и Петербургом Ахматова с иронией именовала «первой Тучкой». Рядом с Гумилевым она была как на иголках и торопилась к сыну. Оказавшись на Малой улице – спешила обратно к мужу. Несмотря на все семейные неурядицы и ссоры, она гордилась, что Гумилев «взял ее с собой в акмеизм». Вместе с ними «мужественно-твердый и ясный взгляд на мир» отстаивал на литературных собраниях Мандельштам:
Ритмичный Мандельштам Иосиф,
Покачивая головой,
В акмеистическое ландо сев,
Ритмичный Мандельштам Иосиф,
Одежды символизма сбросив,
Сверкает резко, огневой,
Ритмичный Мандельштам Иосиф,
Городецкий неутомимо восхвалял «нового Адама», который «пришел в русскую современность». Ему поддакивал Михаил Зенкевич, державшийся обычно в стороне от горячих дискуссий. Потомок мелких чиновников приволжских провинций, Зенкевич пронес через студенческие аудитории Берлина, Иены и Петербурга саратовское добродушие, скромность и осторожность, всосанные с молоком матери. Однако в своем бунте против символистской духовности во имя «земной плоти» тихий Зенкевич превращался в экстремиста. От «научной поэзии» он перешел к жестокому натурализму, воспевал «Посаженного на кол» (!), перещеголяв в описании физиологических деталей этой изощренной восточной казни даже автора крамольной «Аллилуйи», свирепого «земняка» Владимира Нарбута. Тот, скрываясь от суда, уехал из России и, по слухам, действительно, как и хотел, добрался до Африки. Книга его пошла под нож. Однако нарбутовские стихи печатались в «Гиперборее», в рецензиях повсюду мелькало имя скандалиста и «порнографа», а Сергей Городецкий превозносил «химический синтез» реального и фантастического в поэзии Нарбута как высшее достижение акмеизма.
Эти шестеро – Гумилев, Ахматова, Мандельштам, Городецкий, Зенкевич и (заочно) Нарбут – составляли в «Цехе поэтов» особую группу, «кружок Акмэ», по выражению «синдика № 1». Прочие «цеховики» не проявляли интерес к акмеизму, ограничиваясь внешним соблюдением дисциплины и субординации. Что же касается несогласных, вроде Александра Блока или Владимира Гиппиуса-Бестужева, то они, как правило, не вступая в полемику, просто игнорировали заседания и, через некоторое время, подвергались «почетному исключению». Между тем приближался новый 1913 год, с началом которого, согласно планам Маковского и Гумилева, начиналось и акмеистическое преображение «Аполлона». 19 декабря в «Бродячей собаке» Городецкий прочитал лекцию «Символизм и акмеизм», собравшую много любопытствующих. По своему обыкновению «синдик № 2» сыпал всевозможными «бонмо»[321]. Он упомянул и «развращение слов», и «мир в паутине», и «перекрестный сквозняк в мироздании», и «алмаз целомудрия» и т. д., и т. п. «Около часу лектор читал отходную символизму вообще и русскому символизму в частности», – передавал свои впечатления от услышанного один из петербургских репортеров. Вместе с символизмом увлекшийся Городецкий отправлял в небытие всю философию, политику и религию.
– Нужно освободить творчество от посторонних задач! – самозабвенно восклицал он. – Мы хотим земли, хотим сильных, здоровых чувств, хотим прочного здорового… тела!
Гумилев, не выдержав, сразу вслед за лектором пустился разъяснять: в лекции говорилось главным образом об адамизме, а не об акмеизме.
– Адамизм же, являясь не миросозерцанием, а мироощущением, занимает по отношению к акмеизму то же место, что декадентство по отношению к символизму. Подобно тому как символизм был торжеством женского начала духовной культуры, акмеизм отдает решительное предпочтение мужскому началу…
Городецкий снова ринулся на кафедру:
– Требование настоящего момента принуждает меня отрицать эту женственность во имя мужского начала!
Некоторое время оба «синдика» препирались, постоянно упоминая про «адамизм», про «тело» и «мужское начало». По подвалу прошел ропот: многие подумали, что готовится сексуальный демарш. После выступления Городецкого от «адамистов» стали ожидать каких-то особенных акций – ведь их неистовые конкуренты, «кубофутуристы», уже успели приучить публику к метанию в зрительный зал графинов и дохлых мышей. Тут вспомнили о средневековой секте «адамитов», бегавших голышом для демонстрации райской невинности[322]. Дамы загодя ужасались, а знатоки лишь головами качали, беседуя об изобретательности руководителей «Цеха поэтов»:
– Ишь мышиные жеребчики, вообразившие себя новорожденными: куда как хорошо!.. Ежели на улице, среди бела дня, начнут кувыркаться голые люди – поневоле публика соберется.
Гадали: что же будет теперь с «Аполлоном»? Прошел слух, что впавшие в первобытное варварство акмеисты-адамисты помешаны на яростном преследовании всех «старших» писателей:
– Как в былые времена считалось почетным для молодого считать себя чьим-нибудь учеником (ну, хоть Брюсова, Бальмонта), так теперь считается почетным быть врагом старших, не признавать никого, кроме себя…
Масла в огонь подлил Мандельштам, хваставшийся под Новый год в петербургских литературных салонах:
– Отныне ни одна строка Сологуба, Брюсова, Иванова или Блока не будет напечатана в «Аполлоне» – он скоро станет органом акмеистов!
Возмущенный Александр Блок пометил в дневнике:
Надо предпринять что-нибудь по поводу наглеющего акмеизма и адамизма.
VIII
Вторая новогодняя ночь в «Бродячей собаке». Провозглашение акмеизма. Петербургские толки и литературная травля. «Общество поэтов». Возвращение Нарбута. Б. А. Тураев. Знакомство с В. В. Радловым и подготовка этнографической экспедиции в Абиссинию. Отъезд из Петербурга. Военный Константинополь и Айя-София. Мозар-бей. Плаванье на «Тамбове».
От рождения подвала
Пролетел лишь быстрый год,
Но «Собака» нас связала
В тесно-дружный хоровод.
Чья душа печаль узнала,
Опускайтесь в глубь подвала,
Отдыхайте,
Отдыхайте,
Отдыхайте от невзгод!