– Николай, нам все-таки следует объясниться!
После того как негодующая Ахматова укатила из Москвы в Киев, Гумилев перебрался из «Метрополя» в гостиницу поскромнее: в отличие от жены, он в самом деле хотел повидаться с Брюсовым. Встреча состоялась: Брюсов представил тогда Гумилеву народного поэта-самородка Николая Клюева, издававшего в Москве первый сборник стихов.
Оставшись один, Гумилев не спешил в Тверскую губернию. Из Москвы он съездил на несколько дней в Ярославль к проводившему там лето Сергею Ауслендеру, а в Слепнево вернулся только в середине августа, беззаботно объявив домашним, что Ахматова вновь пожелала повидаться в Киеве с матушкой. Анна Ивановна помертвела, но Гумилев только махнул рукой:
– Вернется!
Это было не раз, это будет не раз
В нашей битве глухой и упорной:
Как всегда, от меня ты теперь отреклась,
Завтра, знаю, вернешься покорной.
Уже зарядили осенние дожди, и, оказавшись вновь под гостеприимной кровлей Подобина, Гумилев предложил «актерам» завершить дачный сезон настоящей театральной постановкой. Пьесу в духе commedia dell'arte он вызвался написать сам и тут же принялся сочинять сюжет. Тут был раненый рыцарь в монастырском госпитале, была влюбленная в него монахиня, были строгая игуменья и бродячие артисты – Коломбина, Пьеро, Арлекин. Импровизируя на ходу, Гумилев, увлекаясь все больше, разыгрывал на два голоса диалог Коломбины с игуменьей:
– Христос велел любить!
– Как сестры и как братья…
– По-всячески, и, верно, без изъятья!!
Все получалось шаржированным до гротеска, так что каждая «маска» могла обнаружить себя по ходу действия в полной мере. Вера Неведомская нетерпеливо полюбопытствовала: какой же будет финал у этакой буффонады? Гумилев задумался:
– Вероятно, все-таки очень печальный. Явится какой-то страшный призрак, рыцарь погибнет, а влюбленная монахиня примет яд…
Представление «Любви-отравительницы» состоялось перед самыми разъездами летних обитателей бежецких поместий, и огненная Коломбина в исполнении Веры Неведомской покорила всех собравшихся в Подобино зрителей. Никто не мог и помыслить, что всего через несколько часов в Киеве, где в год 50-летия отмены крепостного права торжественно открывался памятник Царю-освободителю, темный негодяй Богров двумя выстрелами смертельно ранит премьер-министра России Петра Аркадьевича Столыпина. 6 сентября 1911 года газета «Новое время» поместила на первой странице краткое объявление:
Киев. В 10 час. 12 мин. Петр Аркадьевич тихо скончался. В истории России начинается новая глава.
Книга вторая. Поэт и воин
I
Киевская трагедия. Особняк на Малой улице. Воссоединение с Ахматовой. Тревожная осень. С. М. Городецкий. Споры об «адамизме». «Театрализация жизни». Вечер на Крюковом канале. Хлопоты Бориса Пронина. Подвал на Михайловской площади.
«На очереди главная наша задача – укрепить низы, – говорил Столыпин два года назад среди наступившего зыбкого умиротворения. – В них вся сила страны. Их более 100 миллионов! Будут здоровые и крепкие корни у государства, поверьте, и слова русского правительства совсем иначе зазвучат перед Европой и перед целым миром. Дружная, общая, основанная на взаимном доверии работа – вот девиз для нас всех, русских. Дайте государству 20 лет покоя, внутреннего и внешнего, и вы не узнаете нынешней России!»
Выстрелы Богрова не только сразили Столыпина. Они поколебали тот общественный мир, который начинал складываться вокруг энергичного и мужественного премьера-реформатора. То, что желанных двух десятилетий покоя не будет, первыми почувствовали киевляне. Уже на следующий день после покушения, когда Столыпин еще боролся за жизнь, Киев замер, ожидая погрома, – Богров был сыном местного зажиточного еврея-домовладельца. В город срочно вошли войска, предотвратившие беспорядки, но напряжение сохранялось более недели, вплоть до погребения премьер-министра в ограде Трапезной церкви Киево-Печерской лавры (он завещал предать его земле «там, где убьют»). Из Киева все это время спасались бегством еврейские семьи. Уезжали и русские, успевшие отвыкнуть от подобных потрясений. Среди них была Ахматова, хорошо помнившая хаос 1905 года.
В Царском Селе Гумилевы обживали новый дом, который Анна Ивановна, посчитав накладным тратиться на съемные квартиры, приобрела в конце лета на Малой улице напротив памятного для обоих ее сыновей здания Николаевской гимназии. Это был деревянный двухэтажный особняк с палисадником, непримечательный снаружи, но имеющий какой-то собственный, строптивый нрав, со своими скрипучими ступенями, принимавшимися вдруг трещать и стонать среди глухого ночного покоя.
– Интересно, кого там постоянно таскают по лестнице? – вслух задумался Гумилев, вконец перепугав мнительную жену.
– Очень страшно жить в этом доме!
Они заняли комнату в первом этаже, рядом с библиотекой, соединенной с кабинетом (особнячок на Малой, не в пример предыдущим квартирам, оказался для всего семейства тесноват). Как часто бывает среди внезапной беды, память о недавней семейной ссоре оказалась поглощена эмоциями иного порядка. Порог нового жилища Ахматова переступила в часы нарастающей в Петербурге и Царском Селе всеобщей тревоги, едва не переходящей в панику.
Всюду шли заупокойные богослужения, газеты выходили в траурных рамках; в многочисленных статьях, равно как и в частных беседах, звучало лишь одно: как могло произойти такое злодеяние? Поступавшие подробности ошеломляли: выходило, что главу правительства охраняли так небрежно, что его мог легко застрелить любой встречный проходимец или психопат[176]. А после того как таинственного Богрова внезапно вздернули на киевской виселице, затратив на судебное разбирательство чуть более трех (!) часов, всюду – от Государственной Думы до бульварных листков и модных салонов – вслух заговорили о заметании следов, о заговоре – то ли придворном, то ли полицейском, то ли масонском, то ли еще каком[177]. Гумилев твердил домашним и знакомым о роковых исторических сроках, о грядущем «двунадесятом годе», отмеченном во всех столетиях русской истории смутами и войнами:
Он близок, слышит лес и степь его;
Какой теперь он кроет ков,
Год Золотой Орды, Отрепьева,
Вера Неведомская вспоминала, что, явившись на ее именины, Гумилев возбужденно пророчествовал о близких бедах, ожидающих не только Россию, но и всю белую европейскую расу, «погрязшую в материализме»:
– Ну что же, если над нами висит катастрофа, надо принять ее смело и просто. У меня лично никакого гнетущего чувства нет, я рад принять все, что мне будет послано роком.
О смелом и простом взгляде на жизненные испытания Гумилев говорил в эти дни и Сергею Городецкому. Возвращаясь вместе после очередного заседания в «Аполлоне», они свернули в какое-то кафе на Фонтанке и засиделись допоздна. Оба бранили современную русскую культуру – культуру истонченных, изломанных, изогнувшихся столичных интеллигентов.
– Сейчас нужны другие слова, другое искусство! Нужно отстаивать в России мужественно-твердый и ясный взгляд на мир.
– И такой взгляд, – подхватывал Городецкий, – может быть только народным, патриархальным, первобытным…
Воспитанный отцом-славянофилом[179], Городецкий с детства был увлечен фольклорными былинами, песнями и сказаниями, уходящими в глухую языческую старину. В университете, вдохновленный летней студенческой поездкой в Псковскую губернию, он написал несколько книг стихов на темы древнеславянских мифов: