– Скоро царство народа будет, и поделом, а то наши коммунисты забыли, кто они есть. Залетела ворона в высокие хоромы, да и забыла своих воронят.
Гумилев боялся опоздать с поэтическим воззванием к «массам», которое, как на грех, никак не складывалось. Получалось нечто очень витиеватое – о перевоплощении «Гришки Распутина» в «Гришку Зиновьева». Георгий Иванов, на суд которого Гумилев представил текст художественной прокламации, выразил глубокое сомнение, что «массы» тут вообще что-нибудь поймут, и в сердцах добавил:
– Как же ты так свою рукопись отдаешь? Хоть бы на машинке перепечатал. Ведь мало ли куда она может попасть!
– Не беспокойся, размножат на ротаторе, а рукопись вернут мне, – эффектно отпарировал Гумилев. – У нас это дело хорошо поставлено.
Но размножить текст не получилось. Однако явившийся с ненужными уже лентой и 200 000 «ленинок» Вячеславский не был обескуражен:
– Бог с ними, с листовками! И деньги пусть пока у Вас полежат в сохранности. Вроде бы началось! Вот что, Николай Степанович, завтра, на Трубочном заводе…
Наутро завсегдатаи столовой «Дома Литераторов» были поражены необыкновенным видом Гумилева – в поношенном рыжем пальто, перетянутом веревочным кушаком, громадных валенках, вязаной шапке и котомкой за плечами.
– Коленька, ты что, на маскарад собрался? – осведомился Кузмин. – Так не время, кажется.
– Я, Мишенька, спешу, – серьезно отвечал тот. – Я иду на Васильевский остров агитировать и оделся так, чтобы внушить пролетариям доверие.
Через несколько часов, опоздав на деловую встречу к Александру Амфитеатрову, Гумилев (уже в обычном наряде), оправдываясь, горько сетовал почтенному беллетристу:
– Досадно, что вышло глупо, Александр Валентинович. Они узнают чужого по первому взгляду. Не слушают, никакого доверия, еще спасибо, что не приняли за провокатора.
– Извините, Николай Степанович, – не выдержал мудрый Амфитеатров, – но, с позволения сказать, какой черт понес Вас на эту гамру?
– Увлекся. Ведь лишь бы загорелось – а пожару быть время! И вот…
Однако Трубочный завод на Уральской улице Васильевского острова, где проходил митинг, решением Исполкома Петросовета был немедленно закрыт. Три дня спустя толпа рабочих вышла на 8 и 9-ю линии и двинулась с северной островной окраины в центр. Демонстрацию поддержали табачницы с «Лаферма» и Балтийский завод. К десяти утра главные василеостровские магистрали оказались перекрыты огромной толпой протестующих, в которой с рабочими смешались студенты, военные и моряки. На разгон были брошены отборные части красных курсантов, началась стрельба с обоюдными потерями и кровью – и на исходе дня в городе было объявлено военное положение, запрещающее «всякие митинги, сборища и собрания как на открытом воздухе, так и в закрытых помещениях без надлежащего на то разрешения». В ответ 25 февраля в разных городских районах забастовали Обуховский завод, завод Розенкранца, обувная фабрика «Скороход», Экспедиция заготовления государственных бумаг, Невская мануфактура и Путиловские мастерские. К волнующемуся Петрограду поспешно подтягивались дополнительные военные части и – в качестве пресловутого «пряника» – эшелоны с резервами продовольствия, одежды и топлива. 28 февраля явилась ошеломляющая новость: восстал Кронштадт. 2 марта Петроград находился уже на осадном положении, был наводнен войсками и управлялся «по законам военного времени» Чрезвычайным Комитетом Обороны. На побережье Финского залива загрохотала артиллерийская дуэль, а «волынки» сразу пошли на убыль – не в последнюю очередь потому, что горожане просто не знали, кого следует бояться больше: красного командарма Михаила Тухачевского, спешившего на помощь Северной Коммуне, или свирепых кронштадтских «братишек».
В эти горячие дни Гумилев, которому Вячеславский оставил круглую сумму «на расходы, связанные с выступлением», наверняка рассчитывал получить новые инструкции. Но Вячеславский, как ранее Голубь, вдруг исчез без следа – по-видимому, подпольный штаб решил обойтись без поэтических воззваний и литературной агитации.
А вокруг Гумилева, как будто в насмешку, разыгралась нелепая история, мало отвечавшая героическим ожиданиям.
Откликаясь на только что вышедший «Дракон», искусствовед Эрик Голлербах, добрый гумилевский приятель по прошлогоднему Дому отдыха в Сосновке, поместил в «Известиях Петросовета» рецензию, написанную, очевидно, в необыкновенно веселом расположении духа. Досталось всем – и самому синдику «Цеха поэтов», и его подмастерьям, а особенно – Ирине Одоевцевой. «Домашние, – резвился Голлербах, – наверно, хвалят <ее> не нахвалятся: «Вот она у нас какая. Стихи пишет, сам Гумилев одобряет». Кстати сказать, Гумилев оповещает, что у поэтессы «косы – кольца огневеющей змеи» (без змеи он не может, ему непременно подай не дракона, так змею) и «зеленоватые глаза, как персидская бирюза».
Вряд ли Голлербах сознавал, что шутка, отпущенная мимоходом, может серьезно задеть. Но в семье Одоевцевой вновь возник скандал, и разгневанный Гумилев напустился на незадачливого рецензента:
– Статья Ваша – гнусная, неприличная и развязная! Руки больше Вам не подам! Да и литературную карьеру свою считайте завершенной: я постараюсь, что теперь ни одно приличное издание Вас на порог не пустит!
Голлербах обратился в Суд чести при «Доме Литераторов» с просьбой рассмотреть, «допустимо ли в пределах приличия такое отношение к литературной критике, какое проявил Н. С. Гумилев». Ревнивый инженер Зика Попов грозился отомстить поэту-сопернику без всякого суда, по-свойски. А Гумилев… уехал в Бежецк читать продолжение лекций по русской и зарубежной литературе. В сложившейся ситуации это было, возможно, самым мудрым решением[533].
Вернулся он в Петроград, когда Тухачевский уже начал штурм Кронштадта. 17 марта, после десятидневного сражения из обреченной крепости по льду к финским берегам потянулась нескончаемая вереница искавших спасения мятежных матросов. В тот же день в Москве объявили резолюцию завершившегося накануне X (чрезвычайного) съезда РКП (б): восстановление внутреннего рынка и денежного обращения, введение продовольственного налога для крестьян, разрешение кустарного производства… Эпоха военного коммунизма осталась в прошлом.
В будущем же была полная неопределенность.
XII
После Кронштадта. Прощание с Ларисой Рейснер. «Красный бонапартизм» и «сменовеховство». Ответ Мережковскому. Книгоиздательства «Мысль» и «Петрополис». «Огненный столп». Юбилей в Бежецке и Петрограде. «Звучащая раковина» и фотоателье Наппельбаума. Последние споры с Блоком. Подпольные деньги. Первомайская диверсия.
«Помню жестокие дни после кронштадтского восстания, – рассказывал Николай Оцуп. – На грузовиках вооруженные курсанты везут сотни обезоруженных кронштадтских матросов. С одного грузовика кричат: «Братцы, помогите, расстреливать везут!» Я схватил Гумилева за руку. Гумилев перекрестился. Сидим на бревнах на Английской набережной, смотрим на льдины, медленно плывущие по Неве. Гумилев печален и озабочен. «Убить безоружного, – говорит он, – величайшая подлость». Не принеся ни малейшей пользы Голубю и Вячеславскому, Гумилев оказался замешан в деле, которое завершилось большой кровью и большими сомнениями в истинной подоплеке происшедшего. «Я удивляюсь тем, кто составляет сейчас заговоры, – подытоживал Гумилев. – Глупцы, они играют в руку провокации. Я не трус. Борьба моя стихия, но на работу в тайных организациях я бы теперь не пошел».
Как и многие петроградцы, Гумилев был склонен видеть и за «волынками», и за морским мятежом – изощренную политическую игру Зиновьева, чья диктаторская власть только окрепла после разгона рабочих и подавления восстания в Кронштадте. Всюду шли свирепые административные чистки. «За Кронштадт» лишались влияния, а то и начальственных кресел недостаточно лояльные к Смольному руководители Северной Коммуны. Обиженные вожди искали поддержки у Горького, главного врага Зиновьева. В горьковской гостиной на Кронверкском проспекте отводили душу и секретарь городского комитета РКП (б) Сергей Зорин, и председатель политуправления Петроградского военного округа Иван Бакаев (ранее возглавлявший ПетроЧК), и герой петроградской обороны командарм Михаил Лашевич, и даже зиновьевский шурин Илья Ионов, ведавший Госиздатом. К Горькому эти громовержцы являлись запросто и среди сотрудников «Всемирной литературы» держались дружески (Владислав Ходасевич запомнил, как просвещенный Бакаев цитировал наизусть его стихи и «наговорил кучу лестных вещей»).