… Я плыл и увозил клыки слонов,
Картины абиссинских мастеров,
Меха пантер – мне нравились их пятна —
И то, что прежде было непонятно,
Презренье к миру и усталость снов.
Это было трудное возвращение: тропическая лихорадка, погубившая безвестного француза в лесах Кении, настигла и Гумилева. Все время – в поезде по пути в Момбасу, потом в портовой гостинице в ожидании парохода и в желанной каюте – он испытывал внезапные приступы жара, который длился сутками, вызывая озноб, бред и странные святые виденья.
Выходят из мрака, выходят из ночи
Святой Пантелéймон и воин Георгий.
Он пробуждался, радостный, и тут же, едва осознав окружающую реальность, погружался в беспросветную, смертную тоску. Она мельком являлась и раньше, бесприютная и лютая, подобная ветхозаветной тоске отвергнутых ангелов и соблазненных ими допотопных исполинов-каинитов[164], теперь же длилась постоянно, пока нарастающий жар вновь не валил с ног в золотое, счастливое сонное сияние:
Вот речь начинает святой Пантелéймон
(Так сладко, когда говорит Пантелéймон):
– «Бессонны твои покрасневшие вежды,
Пылает и душит твое изголовье,
Но я прикоснусь к тебе краем одежды
И в жилы пролью золотое здоровье».
Самым странным и раздражающим было полное отсутствие чувства победительного вдохновения, которое Гумилев всегда переживал, возвращаясь из очередного странствия. Только что он совершил невероятное путешествие, далеко превосходящее все, когда-либо виденное и испытанное им, но воспоминания о пережитом нагоняли лишь печальные мысли о наивности «геософических» мечтаний о «золотой двери»:
Я молод был, был жаден и уверен,
Но дух земли молчал, высокомерен,
И умерли слепящие мечты,
Как умирают птицы и цветы.
Теперь мой голос медлен и размерен,
Я знаю, жизнь не удалась…
И, уже готовый оплакать, позабыть навсегда и отвергнуть всю свою нелепую судьбу, он проваливался вновь в лихорадочное забвение, в блаженный жар целительного инобытия:
И другу вослед выступает Георгий
(Как трубы победы, вещает Георгий):
– «От битв отрекаясь, ты жаждал спасенья,
Но сильного слезы пред Богом неправы,
И Бог не слыхал твоего отреченья,
Ты встанешь заутра, и встанешь для славы».
В Константинополе, пересаживаясь на российский пароход до Одессы, Гумилев выглядел настолько подавленным и изможденным, что от него, как от зачумленного, шарахались местные нищие:
– «Хочешь, горбун, поменяться
Своею судьбой с моей,
Хочешь шутить и смеяться,
Быть вольной птицей морей?» —
Он подозрительным взглядом
Смерил меня всего:
– «Уходи, не стой со мной рядом,
Не хочу от тебя ничего!»
XVII
Из Одессы в Москву и Петербург. Успехи Ахматовой. Осип Мандельштам. Литературные сплетни и провал выступления в «Аполлоне». Страстная неделя. «Божья тоска». Смертное видéние. «Блудный сын». Столкновение с Вячеславом Ивановым. Духовная и творческая работа. Бунт Ахматовой.
Ступив после полугодовой разлуки на российскую землю, Гумилев отправил багажом в Петербург все африканские трофеи – коллекцию картин, звериные шкуры, чучела, экзотическое оружие и прочие диковины, – а сам, по сложившемуся обыкновению, сел в поезд до Москвы. В особнячке на 1-й Мещанской он занимал домашних Брюсова рассказами о пережитой в Красном море буре и о совершенстве телосложения эфиопок вперемешку с рассуждениями о заграничных музеях и выставках. «И тут нас всех поразила огромная эрудиция Гумилева, – вспоминала брюсовская свояченица Бронислава Погорелова. – О всемирно известных музеях он принялся говорить, как ученый-специалист по истории искусств. О знаменитых манускриптах – как изощренный палеограф. Мы прямо ушам не верили. Куда исчезли «знойные африканские танцы»?» У Брюсовых он услышал о столичной литературной сенсации вокруг… Ахматовой, которая в конце минувшего года писала московскому maître’у, присылала некие стихотворные образцы и спрашивала мнение о них[165]. Дипломатичный Брюсов мнение не составил, не желая осложнять отношения с учеником (ибо история получалась какая-то семейная). Сама Ахматова встречала мужа на петербургском перроне. «В нашей первой беседе, – вспоминала она, – он, между прочим, спросил меня: «А стихи ты писала?» Я, тайно ликуя, ответила: «Да». Он попросил почитать, прослушал несколько стихотворений и сказал: «Ты поэт – надо делать книгу».
По ее словам, после памятного чтения корректуры «Кипарисового ларца» в Русском музее с ней произошел какой-то переворот. Летом в Киеве, постоянно перечитывая уже вышедшую книжку Анненского, она «сходила с ума», пробовала писать сама, искала, находила, теряла:
– Стихи шли ровной волной, до этого ничего подобного не было!
Сразу после отъезда мужа Ахматова, желая продолжить образование, подала документы на петербургские Высшие женские историко-литературные курсы, учрежденные Н. П. Раевым. Тут она встретила Вячеслава Иванова, читавшего курсисткам лекции по греческой и римской литературе. Получив настоятельное приглашение на ближайший «башенный» понедельник, Ахматова, поколебавшись, явилась на Таврическую. Среди «снобов» держалась по-прежнему сурово и гордо, слушала выступавших, а когда дошел черед до нее, прочла:
Слава тебе, безысходная боль!
Умер вчера сероглазый король…
Просиявший Иванов торжественно поцеловал Гумильвице руку:
– Поздравляю, Анна Андреевна, это стихотворение – событие в русской поэзии!
Ахматова тут же растаяла. Затем она бывала и на «башне», и в «Обществе ревнителей художественного слова», читала стихи на домашних вечерах в Петербурге и Царском Селе – и всюду имела успех. А «теург» сажал теперь Ахматову рядом с собой и, приглашая к чтению, веско добавлял:
– Вот новый поэт, открывающий нам то, что осталось нераскрытым в тайниках души Иннокентия Анненского!
Ахматова уже напечаталась во «Всеобщем журнале литературы, искусства, науки и общественной жизни», в студенческом журнале «Gaudeamus» и готовила публикацию в «Аполлоне». Из-за этой публикации Гумилеву в первые же дни после Африки пришлось выдержать натиск возмущенного юного поэта Осипа Мандельштама, до того несколько раз уже мелькнувшего – и в Париже, и в Петербурге во время издания «Острова». Маковский со смехом рассказывал о визите на Мойку почтенной матушки этого Мандельштама, которая приволокла сконфуженного сына в кабинет редактора «Аполлона» и потребовала немедленного приговора: «У нас торговое дело, кожей торгуем. А он все стихи да стихи! Но если одни выдумки и глупость – ни я, ни отец не позволим. Работай, как все, не марай зря бумаги… Сделайте одолжение, скажите прямо, есть у него талант или нет?»
– Что мне оставалось? – разводил руками Маковский. – Беру листки, буквы путаными петельками, даются с трудом, стихов не разобрать. Вижу, смотрит он на меня со страдальческой мольбой. Ну, я и перешел на его сторону, за поэзию против торговли кожей. «Да, говорю, сударыня, Ваш сын – талант». А она мне: «Отлично! Значит – печатайте». Вот и… печатаем…