То, что сказал отец когда-то, запало в сердце. Когда страшно, когда больно, когда зыбко, он повторяет себе: «Я римлянин. Я в Риме и Рим во мне». Это не спасает, кому знать, как не ему, Калигуле. Но это дает осознание причастности к чему-то великому. Это придает смысл тому бессмысленному, что случилось с отцом, матерью и братьями. Остановимся на этом, не будем искать дальше. Быть может, чтобы быть счастливчиком, как Поликрат, надо им быть. Собирать рукописи. Возводить роскошные постройки. Новые храмы. Водопровод. Вот, в Гаэте гавань расширить. Чтоб волны в открытом море оставались, а гавань стала тихою пристанью. Город растет, и летом сюда приезжают развеяться, подышать морем. Гавань, к Риму близкая, это хорошо. Что еще? Спросить дядю, он знает. Наверно, так: сделать Рим истинным пупом обитаемой земли. Собрать все умы. Все статуи, все искусство. Вернуть тех, кого выслали за мысль, за живое слово, если не самих, так рукописи. Ах да, Поликрат чеканил свои монеты. И это тоже, много всего, много. Много у него дел.
А когда принцепс, погруженный в деятельные мысли, выходил из того, что лишь с большим приближением можно было назвать атрием Нерона Цезаря, взгляд его упал на скромный оловянный кубок. Тот стоял прямо на каменном полу у постели брата. Вот и настигла боль, настигла все же! Ущемила, взяла в тиски сердце!
Как, какими судьбами попала эта вещица сюда? Из их общего прошлого вещица?
И вспомнилось принцепсу давнее, давнее уже. Как отделали они с братьями Луция Домиция Агенобарба. Яйцами, тухлыми яйцами!
Так получилось, что впервые нашел он общий язык со старшими Цезарями тогда. На удивление быстро. Стоило только прийти и сказать:
— А вам этот рыжий нравится? По-моему, он вонючка. Старый, сухой, с серой кожей. Зубы гнилые. Тухлятиной изо рта несет. А ему — Агриппину! Может, покажем старому… — и он употребил словцо, которое не одобрила бы никогда мать. Которое вынес из своих блужданий по Риму. В самом его сердце подобрал: на стыке Аргилета и Субуры. И выстроил еще целую фразу из подобных слов, для братьев, конечно, и ощутил при этом себя значимым, сильным, взрослым!
Как он и полагал, братья с подобной лексикой были знакомы. Они даже не посмеялись — они поржали вместе, и Нерон Цезарь одобрительно хлопнул его по плечу. Вместе составили диспозицию. Вместе искали наряды для постановки. И способ нашли, как яйца испортить, вместе, и Агенобарба выследили вместе, и друзей из среды братьев вычленили вместе, отбирали проверенных, да с именами громкими: так безопасней!
Выходка удалась. Луций Агенобарб завонял по-настоящему, так, чтоб все почувствовали. А они потом устроили веселую пирушку в квартале Субура. На равных был за столом Калигула с братьями. На равных пили вино, красное массикское, «по греческому обычаю», неразбавленным. Оно и без того было сладким, настоящее vinum dulce, а для Калигулы оказалось совсем сладким, praedulce. Его тогда приняли братья, он вдруг оказался своим среди своих. И так это ему был сладко!
И именно оттуда, из веселого заведения, унес Нерон Цезарь оловянный кубок с собою. Спрятал в салфетке и вынес! Калигула страшно удивился тогда. Дома посуда вся из серебра, много и позолоченной; да ее полно, посуды этой!
А брату понадобился кубок чужой, оловянный! И он его попросту украл!
Оказалось, Нерон Цезарь собирает кубки, из которых пил. Со всякого пира или пирушки. И уж собрал много. В покоях брата под его ложем их оказалось столько! Когда бы Агриппина проведала, вот было бы у матери недовольства и крику! Нерон тогда объяснил: «Это на счастье! На сладкую жизнь!» Такая примета у него, как оказалось.
И вот, оловянный кубок, память о той вылазке, о сомнительном молодечестве брата, стоит на полу. Облезлое оловянное имущество убогой каупоны в Субуре. Вот оно, сомнительное «счастье» брата!
Калигулу затрясло. У принцепса, у владыки мира, подгибались колени. И он опустился на пол, присел, прижимаясь к стене. Не удавалось никак стиснуть зубы, они выбивали дробь.
Тихонько приблизился Порциус. Он никак не мог упустить случая посидеть у стенки. Тем более, что на дне его миски осталась полба. Можно же ее доесть. Тогда дадут еще! Вот этот, что сидит у стенки, которого все называют Калигула, но только меж собой… так-то он зовется цезарь! Этот добрый. Он велит, и дадут полбу. Много полбы у него.
Посидели. Порциус ел полбу. Калигула пытался справиться с собой.
Порциус доел полбу. Отставил миску на пол, вздохнул глубоко. В его убогом сознании застряло слово «цезарь». Он напрягался, он думал, как умел думать. Потом изрек:
— Нерон Цезарь. Друз Цезарь. Гай Цезарь. Один Цезарь умер! Луций сказал, что Нерон Цезарь умер. Она кричала, как узнала. Моя пленница. Она громко кричала.
Калигула подобрался весь. Не было никого на острове из тех, кто когда-то был при Нероне Цезаре. Кого-то судьба унесла далеко, кто-то умер. Лишь неясные слухи передали ему, как сошел он на берег. Ни от кого не добился он правды. «Не ведаем, цезарь. Не знаем. Прости нас. Это было до нас. Никто нам не отчитывался; лишь цезарю Тиберию»…
А дурачок Порциус что-то знал!
— Как умер Нерон Цезарь? Что с ним случилось, Порциус?
— Палач… не знаю, что случилось. Сказали, должен прийти палач. Нерон Цезарь быстрый. Нерон Цезарь сам успел. Много крови, Нерон Цезарь молодой. Молодой, много крови. Луций сказал, что как свинья Цезарь. Много крови. Благородная, а цвет как у всех. И много ее, как из свиньи резаной…
Ненависть Калигулы к человеку по имени Луций, так глубоко познавшему цвет и ценность крови цезарей, обуяла императора. Собственная кровь гудела в жилах, билась в виски. Он думал о том, что распятие — цена небольшая. Очень небольшая цена за деяния того, кто звался Луций. Пожалуй, поторопился принцепс на Пандатерии. Можно было сделать по-другому!
Странное зрелище наблюдали сенаторы на острове Понца в разгар этого дня. Подобного не приходилось им видеть! Их пригласили присутствовать.
Сенатор Марк Виниций, вызванный Калигулой с корабля, где он оставался с утра, ходил. Ходил по приказу. Нет, пожалуй, по мягкой просьбе императора, из края в край острова. На месте, где это обычно разрешалось Нерону Цезарю. Тысяча шагов по пустынной площадке в одну сторону поперек острова. Тысяча обратно. От кромки воды до ее же кромки. Солнце палило нещадно. Ни облачка в небе, ни деревца над головой. Порциус шел рядом, считал шаги.
— Раз-два-три… пять… восемь… Раз-два-три… десять…
Изумленные сенаторы подошли к принцепсу, переминаясь с ноги на ногу, боясь спросить, что происходит. Гай Цезарь Август Германик, отслеживавший полет чаек над морем, долго молчал. Потом сказал им, не повернувшись даже лицом:
— А вы что стоите? Каждому десять раз туда и обратно! Давайте! Счет уж пошел. Раз-два-три… Десять!
Порциусу, хорошо знавшему, как умерли Нерон Цезарь и Агриппина, довелось еще узнать, как умер Друз Цезарь. По странному капризу своему, взял его император и в подвалы дворца Тиберия в Риме. Он собирал останки тех, кто были его родными, а Порциус был его спутником. И раз уж был им единожды, то почему не дважды? Мог бы, казалось, до плавания на Пандатерию сходить в подвалы Калигула. Его же дворец теперь, хоть исходи вдоль и поперек, можно! А вот решился только после возвращения в Рим. И взял с собой дурачка. Друзей у него нет, что ли? Бывает такое. У Порциуса был друг, Луций, теперь нет его.
Не так бледнел император, когда показали ему тюфяк, который изгрыз брат, умоляя о куске хлеба. Не так дрожал, глядя на сырые стены. Не так страшился темноты. Потому что Порциус, который как раз трясся не на шутку, держал императора за руку. Схватился, да и держал до самого выхода на свет. На Пандатерии, верно, страшного тоже много было, да Порциус боялся не чужой боли, а темноты и крыс. На Пандатерии-то их не было.
Расспрашивал Калигула много. Всех, кто мог что-либо сказать. Собирал пергамент, на котором записи: кто, сколько, чего принес в подвал. Посчитал дни пребывания в подвале брата. Посчитал людей, что окружали его. Был мрачен, был зол. Был резок.