Папиросники Улицы печальные, Сугробы да мороз. Сорванцы отчаянные С лотками папирос. Грязных улиц странники В забаве злой игры, Все они – карманники, Веселые воры. Тех площадь – на Никитской, А этих – на Тверской. Стоят с тоскливым свистом Они там день-деньской. Снуют по всем притонам И, улучив досуг, Читают Пинкертона За кружкой пива вслух. Пускай от пива горько, Они без пива – вдрызг. Все бредят Нью-Йорком, Всех тянет в Сан-Франциск. Потом опять печально Выходят на мороз Сорванцы отчаянные С лотками папирос. 1923 «Я усталым таким еще не был…»
Я усталым таким еще не был. В эту серую морозь и слизь Мне приснилось рязанское небо И моя непутевая жизнь. Много женщин меня любило, Да и сам я любил не одну, Не от этого ль темная сила Приучила меня к вину. Бесконечные пьяные ночи И в разгуле тоска не впервь! Не с того ли глаза мне точит, Словно синие листья червь? Не больна мне ничья измена, И не радует легкость побед, – Тех волос золотое сено Превращается в серый цвет. Превращается в пепел и воды, Когда цедит осенняя муть. Мне не жаль вас, прошедшие годы, – Ничего не хочу вернуть. Я устал себя мучить бесцельно, И с улыбкою странной лица Полюбил я носить в легком теле Тихий свет и покой мертвеца… И теперь даже стало не тяжко Ковылять из притона в притон, Как в смирительную рубашку, Мы природу берем в бетон. И во мне, вот по тем же законам, Умиряется бешеный пыл. Но и все ж отношусь я с поклоном К тем полям, что когда-то любил. В те края, где я рос под кленом, Где резвился на желтой траве, – Шлю привет воробьям, и воронам, И рыдающей в ночь сове. Я кричу им в весенние дали: «Птицы милые, в синюю дрожь Передайте, что я отскандалил, – Пусть хоть ветер теперь начинает Под микитки дубасить рожь». 1923? «Годы молодые с забубенной славой…» Годы молодые с забубенной славой, Отравил я сам вас горькою отравой. Я не знаю: мой конец близок ли, далек ли, Были синие глаза, да теперь поблекли. Где ты, радость? Темь и жуть, грустно и обидно. В поле, что ли? В кабаке? Ничего не видно. Руки вытяну – и вот слушаю на ощупь: Едем… кони… сани… снег… проезжаем рощу. «Эй, ямщик, неси вовсю! Чай, рожден не слабым! Душу вытрясти не жаль по таким ухабам». А ямщик в ответ одно: «По такой метели Очень страшно, чтоб в пути лошади вспотели». «Ты, ямщик, я вижу, трус. Это не с руки нам!» Взял я кнут и ну стегать по лошажьим спинам. Бью, а кони, как метель, снег разносят в хлопья. Вдруг толчок… и из саней прямо на сугроб я. Встал и вижу: что за черт – вместо бойкой тройки… Забинтованный лежу на больничной койке. И заместо лошадей по дороге тряской Бью я жесткую кровать мокрою повязкой. На лице часов в усы закрутились стрелки. Наклонились надо мной сонные сиделки. Наклонились и хрипят: «Эх ты, златоглавый, Отравил ты сам себя горькою отравой. Мы не знаем, твой конец близок ли, далек ли, – Синие твои глаза в кабаках промокли». 1924 Письмо матери Ты жива еще, моя старушка? Жив и я. Привет тебе, привет! Пусть струится над твоей избушкой Тот вечерний несказанный свет. Пишут мне, что ты, тая тревогу, Загрустила шибко обо мне, Что ты часто ходишь на дорогу В старомодном ветхом шушуне. И тебе в вечернем синем мраке Часто видится одно и то ж: Будто кто-то мне в кабацкой драке Саданул под сердце финский нож. Ничего, родная! Успокойся. Это только тягостная бредь. Не такой уж горький я пропойца, Чтоб, тебя не видя, умереть. Я по-прежнему такой же нежный И мечтаю только лишь о том, Чтоб скорее от тоски мятежной Воротиться в низенький наш дом. Я вернусь, когда раскинет ветви По-весеннему наш белый сад. Только ты меня уж на рассвете Не буди, как восемь лет назад. Не буди того, что отмечталось, Не волнуй того, что не сбылось, – Слишком раннюю утрату и усталость Испытать мне в жизни привелось. И молиться не учи меня. Не надо! К старому возврата больше нет. Ты одна мне помощь и отрада, Ты одна мне несказанный свет. Так забудь же про свою тревогу, Не грусти так шибко обо мне. Не ходи так часто на дорогу В старомодном ветхом шушуне. 1924 |