Лимпиада оглядывалась и, не перевертывая сена, метила, как бы сбить Просинью и стать с Каревым.
Она сгребла остальную копну и бросилась помогать им.
– Ты ступай вперед, – сказала она ей, – а я здесь догребу.
– Ишь какая балмошная! – ответила Просинья. – Так и норовит по-своему.
– Девка настойчивая, – шутливо кинул Карев.
– Молчи! – крикнула она и, подбежав, пихнула его в копну.
Карев увидел, как за копной сверкнули ее лапти и, развеваясь, заполыхал сарафан.
– Догонит, догонит! – кричала Лимпиаде с соседней гребанки баба.
Он ловко подхватил ее на руки и понес в копну.
Лимпиада почувствовала, как забилось ее сердце, она, как бы отбиваясь, обняла его за шею и стала сжимать.
В голове закружилось, по телу пробежала пена огня. Испугался себя и, отнимая ее руки, прошептал:
– Будя…
Глава четвертая
Карев лежал на траве и кусал тонкие усики чемерики.
Рядом высвистывал перепел и кулюкали кузнечики.
Солнце кропило горячими каплями, и по лицу его от хворостинника прыгали зайчики.
Откуда-то выбежал сельский дурачок и, погоняя хворостинного коня, помчал к лесу.
Приподняв картуз, Карев побрел за ним.
Был праздник, мужики с покоса уехали домой, и на недометанные стога с криком садились галки.
Около чащи с зарябившегося озера слетели утки и, со свистом на полете, упали в кугу.
Дурачок сидел над озером и болтал ногами воду.
– Пей, – нукал он свою палку, – волк пришел, чуешь – пахнет? Поди сюда, – поманул он пальцем Карева.
Отряхивая с лица накусанную траву, Карев подошел и снял фуражку.
– Ты поп? – бросил он ему, сверкая глазами.
– Нет, – ответил Карев, – я мельник.
– Когда пришел? – замахал он раздробленной палкой по траве.
– Давеча.
– Дурак.
Красные губы подернулись пьяникой, а подбородок задергал скулами.
– Разве есть давеча? Когда никогда – нонче. Дурак, – крикнул он, злобно вытаскивая затиснутую палку, и, сунув ее меж ног, поскакал на гору.
– Отгадай загадку, – гаркнул он, взбираясь на верхушку: – За белой березой живет тарарай.
– Эх, мужик-то какой был! – сказал, проезжая верхом, старик. – Рехнулся, сердечный, с думы, бают, запутался. Вот и орет про нонче. Дотошный был. Все пытал, как земля устроена… «Это, грил, враки, что Бог на небе живет». Попортился. А може, и Бог отнял разум: не лезь, дескать, куды не годится тебе. Озорной, кормилец, народ стал. Книжки стал читать, а уже эти книжки сохе пожар. Мы, бывалоча, за меру картошки к дьячку ходили аз-буки узнать, а болей не моги. Ин, можа, и к лучшему, только про Бога и шамкать не надо.
Желтой шалью махали облака, и тихо-тихо таял, замирая, чей-то напевающий голос:
Догорай, моя лучина, догорю с тобой и я.
С горки шли купаться на бочаг женихи, и, разводя ливенку на елецкую игру, гармонист и попутники кружились, выплясывая казачка.
Кто-то, махая мотней, нес, сгорбившись, просмоленный бредень и, спотыкаясь, звенел ведром.
На скошенной луговине, у маленького высыхающего озера кружились с карканьем вороны и плакали цыбицы.
Карев взял палку и побежал, пугая ворон, к озерку. На дне желтела глина, и в осоке, сбившись в кучу, копошились жирные, с утиными носами, щуки.
«Ух, сколько!» – ужахнулся он про себя и стал раздеваться.
Разувшись, он снял подштанники, а концы завязал узлом.
Подошел к траве и, хватая рыбу, стал кидать в них.
Щуки бились, и надутые половинки означались как обрубленные ноги.
– Вот и уха, – крякнул он, – да тут, кажется, лини катаются еще.
Не спалось в эту ночь Кареву.
«Неужели я не вернусь?» – удивлялся он на себя, а какой-то голос так и пошептывал: «Вернись, там ждут, а ты обманул их». Перед ним встала кроткая и слабая перед жизнью Анна.
«Нет, – подумал он, – не вернусь. Не надо подчиняться чужой воле и ради других калечить себя. Делать жисть надо, – кружилось в его голове, – так делать, как делаешь слеги в колымаге».
Перед ним встал с горькой улыбкой Аксютка. «Так я, хвастал…» – кольнула его предсмертная исповедь.
Ему вспоминался намеднишний вечер, как дед Иен переносил с своего костра плахи к ихнему огню, костер завился сильней, и обгоревшие полена дольше, как он заметил, держали огонь и тепло.
Из соседней копны послышался кашель и сдавленный испугом голос.
– Горим! – крикнул, почесываясь, парень. – Пожар!
Карев обернулся на шалаш, и в глаза ударило пламя с поселка Чухлинки.
Бешено поднялся гвалт. Оставшиеся мужики погнали лошадей на село.
– Эй, э-эй! – прокатилось. – Вставай тушить!
К шалашу подъехал верхом Ваньчок.
– Филипп! – гаркнул он над дверью. – Ай уехали?
– Кистинтин здесь, – прошамкал, зевая, дед Иен. – Что горит-то?
– Попы горят, – кинул Ваньчок. – Разве не мекаешь по кулижке?
– Ано словно и так, да слеп я, родной, стал, плохо уж верю глазам.
– Ты что, разве с пожара? – спросил Карев, приподнимая, здороваясь, картуз.
– Там был, из леса опять черт носил, целый пятерик срубили в покос-то.
– Кто же?
– Да, бают, помещик возил с работниками, ходили обыскивать. А разве сыщешь… он сам семь волков съел. Проведет и выведет… На сколько душ косите-то, – перебил разговор он, – на семь или на шесть?
– На семь с половиной, – ответил Карев. – Да тут, кажется, Белоборку наша выть купила.
– Ого, – протянул Ваньчок, – попаритесь. Липка-то, чай, все за ребятами хлыщет, – потянул он, разглаживая бороду.
– Не вижу, – засмеялся Карев. – Плясать вот – все время пляшет.
– Играет, – кивнул Ваньчок. – Как кобыла молодая.
Пахло рассветом, клубилась морока, и заря дула огненным ветерком.
– Чайничек бы догадался поставить, – обернулся он, слезая с лошади.
– Ано на зорьке как смачно выйдет: чай-то, что мак, запахнет.
Филипп положил в грядки сенца и тронулся в Чухлинку. Нужно было закупить муки и пшена.
Он ехал не по дороге, а выкошенной равниной.
Труском подъехал к перевозу и стал в очередь.
Мужики, столпившись около коровьих загонов, на корточках, разговаривали о чем-то и курили.
Вдруг от реки пронзительно гаркнул захлебывающийся голос: «Помогите!»
Мужики опрометью кинулись бегом к мосту и на середке реки увидели две барахтающиеся головы.
Кружилась корова и на шее ее прилипший одной рукой человек.
– Спасайте, – крикнул кто-то, – чего ж глазеть-то будем!
Но, как нарочно, в подвозе ни одной не было лодки.
Перевозчик спокойно отливал лейкой воду и чадил, вытираясь розовым рукавом, трубкой.
Филипп скинул с себя одежу и телешом бросился на мост.
Он подумал, что они постряли на канате, и потряс им.
Но заметить было нельзя, их головы уже тыкались в воду.
Легким взмахом рук он пересек бурлившую по крутояру струю и подплыл к утопающим; мужик бледномертвенно откидывал голову, и губы его ловили воздух.
Он осторожно подплыл к нему и поднял, поддерживая правой рукой за живот, а левой замахал, плоско откидывая ладонь, чтобы удержаться на воде.
Корова поднялась и, фыркнув ноздрями, поплыла обратно к селу.
Шум заставил обернуться перевозчика, и он, бросив лейку, побежал к челну.
Филипп чуял, как под ложечкой у него словно скреблась мышь и шевелила усиками.
Он задыхался, быстрина сносила его, кружа, все дальше и дальше под исток.
Тихий гуд от воды оглушился криками, и выскочившая на берег корова задрала хвост, вскачь бросилась бежать на гору.
Невод потащили, и суматошно все тыкались посмотреть… Тут ли?
Белое тело Филиппа скользнуло по крылу невода и слабо закачалось.
– Батюшки, – крикнул перевозчик, – мертвые!
Как подстреленного сыча, Филиппа вытащили с косоруким на дно лодки и понеслись к берегу.