С двух лет был отдан на воспитание довольно зажиточному деду по матери, у которого было трое взрослых неженатых сыновей, с которыми протекло почти все мое детство. Дядья мои были ребята озорные и отчаянные. Трех с половиной лет они посадили меня на лошадь без седла и сразу пустили в галоп. Я помню, что очумел и очень крепко держался за холку. Потом меня учили плавать. Один дядя (дядя Саша) брал меня в лодку, отъезжал от берега, снимал с меня белье и, как щенка, бросал в воду. Я неумело и испуганно плескал руками, и, пока не захлебывался, он все кричал: «Эх! Стерва! Ну куда ты годишься?» «Стерва» у него было слово ласкательное. После, лет восьми, другому дяде я часто заменял охотничью собаку, плавал по озерам за подстреленными утками. Очень хорошо лазил по деревьям. Среди мальчишек всегда был коноводом и большим драчуном и ходил всегда в царапинах. За озорство меня ругала только одна бабка, а дедушка иногда сам подзадоривал на кулачную и часто говорил бабке: «Ты у меня, дура, его не трожь, он так будет крепче!» Бабушка любила меня из всей мочи, и нежности ее не было границ. По субботам меня мыли, стригли ногти и гарным маслом гофрили голову, потому что ни один гребень не брал кудрявых волос. Но и масло мало помогало. Всегда я орал благим матом и даже теперь какое-то неприятное чувство имею к субботе.
Так протекло мое детство. Когда же я подрос, из меня очень захотели сделать сельского учителя и потому отдали в церковно-учительскую школу, окончив которую я должен был поступить в Московский учительский институт. К счастью, этого не случилось.
Стихи я начал писать рано, лет девяти, но сознательное творчество отношу к 16–17 годам. Некоторые стихи этих лет помещены в «Радунице».
Восемнадцати лет я был удивлен, разослав свои стихи по журналам, тем, что их не печатают, и поехал в Петербург. Там меня приняли весьма радушно. Первый, кого я увидел, был Блок, второй – Городецкий. Когда я смотрел на Блока, с меня капал пот, потому что в первый раз видел живого поэта. Городецкий меня свел с Клюевым, о котором я раньше не слыхал ни слова. С Клюевым у нас завязалась при всей нашей внутренней распре большая дружба.
В эти же годы я поступил в Университет Шанявского, где пробыл всего 1½ года, и снова уехал в деревню.
В Университете я познакомился с поэтами Семеновским, Наседкиным, Колоколовым и Филипченко.
Из поэтов-современников нравились мне больше всего Блок, Белый и Клюев. Белый дал мне много в смысле формы, а Блок и Клюев научили меня лиричности.
В 1919 году я с рядом товарищей опубликовал манифест имажинизма. Имажинизм был формальной школой, которую мы хотели утвердить. Но эта школа не имела под собой почвы и умерла сама собой, оставив правду за органическим образом.
От многих моих религиозных стихов и поэм я бы с удовольствием отказался, но они имеют большое значение как путь поэта до революции.
С восьми лет бабка таскала меня по разным монастырям, из-за нее у нас вечно ютились всякие странники и странницы. Распевались разные духовные стихи. Дед напротив. Был не дурак выпить. С его стороны устраивались вечные невенчанные свадьбы.
После, когда я ушел из деревни, мне долго пришлось разбираться в своем укладе.
В годы революции был всецело на стороне Октября, но принимал все по-своему, с крестьянским уклоном.
В смысле формального развития теперь меня тянет все больше к Пушкину.
Что касается остальных автобиографических сведений, – они в моих стихах.
Письма
1. Г. А. Панфилову
(Константиново, 7 июля 1911 г.)
Дорогой друг!
Гриша, неужели ты забыл свои слова: ты говорил, что будем иметь переписку, а потом вдруг на мое письмо не отвечаешь. Почему же? Пожалуйста, объясни мне эту причину. У нас все уехали на сенокос. Я дома. Читать нечего, играю в крокет. Немного сделал делов по домашности. Я был в Москве одну неделю, потом уехал. Мне в Москве хотелось и побыть больше, да домашние обстоятельства не позволили. Купил себе книг штук 25. 10 книг отдал Митьке, 5 Клавдию. Я очень рад, что он взял. Остальные взяли гимназистки у нас здесь в селе, и у меня нет ничего.
2. К. П. Воронцову
(Спас-Клепики, 10 мая 1912 г.)
Спас-Клепики.
Кланя! Извини, что я так долго не отвечал на твои письма. Причина этого следующая: я не понял или, собственно говоря, не разобрал твоего письма и думал по догадкам, что ты уехал домой. Я писал тебе туда, но тщетно ждал ответа. Я бы сейчас все ждал, если б не узнал от батюшки про все. Вот тебе наши спальни. Сидит в шляпе Тиранов, возле него, к завязанному, Лапочкин.
3. Г. А. Панфилову
(Константиново, июнь 1911 г.)
Дорогой друг!
Спешу уведомить тебя, что письмо я твое получил, за которое благодарю, а за поздравление спасибо.
Гриша, ты сожалеешь о том, что не мог со мною проститься. Я тоже очень сожалею, что не пришлось нам в последний раз поговорить, но что делать. Я поспешил скорее убраться из этого ада, потому что я боялся за свою башку. Все-таки мне зло сделал Епифанов, он облил сундук керосином. Что ты мне прописал про их гулянье, я нисколько этому не удивляюсь, потому что я уже был уверен в этом, а на глупые выходки Тиранова я смотрю как на сумасшествие. Он часто беснуется. В нем, вероятно, живет легион, поэтому ему не мешает попросить своего ангела, чтобы он его исцелил. А Яковлев настоящий идиот. Из него, я уверен, ничего не выйдет. И вот он окончил школу, но бесполезно. А Калабухов самая дрянь и паскуда. Ну ладно об этом толковать, поговорим о другом. У нас делают шлюза, наехало множество инженеров, наши мужики и ребята работают. Мужикам платят в день 1 р. 20 к., ребятам 70 к., притом работают еще ночью. Платят одинаково. Уже почти сделали половину, потом хотят мимо нас проводить железную дорогу.
Митьку я застал дома. Книг у меня мало есть, они все прочитаны и больше нет. У Митьки я которые взял, осталось читать только книг восемь. Я недавно ходил удить и поймал 33 штуки. Дай мне, пожалуйста, адрес от какой-либо газеты и посоветуй, куда посылать стихи. Я уже их списал. Некоторые уничтожил, некоторые переправил. Так, например, в стихотворении «Душою юного поэта» последнюю строфу заменил так:
Ты на молитву мне ответь,
В которой я тебя прошу.
Я буду песни тебе петь,
Тебя в стихах провозглашу.
«Наступление весны» уничтожил.
Друг, посоветуй куда. Я моментально отошлю. Пырикову передай поклон от меня. Больше писать не знаю чего. Остаюсь любящий тебя друг
4. М. П. Бальзамовой
(Константиново, вторая декада июля 1912 г.)
Маня! После твоего отъезда я прочитал твое письмо. Ты просишь у меня прощения, сама не знаешь за что. Что это с тобой?
Ну вот, ты и уехала… Тяжелая грусть облегла мою душу, и мне кажется, ты все мое сокровище души увезла с собою.
Я недолго стоял на дороге; как только вы своротили, я ушел… И мной какое-то тоскливое-тоскливое овладело чувство. Что было мне делать, – я не смог и придумать. Почему-то мешала одна дума о тебе всему рою других. Жаль мне тебя всею душой, и мне кажется, что ты мне не только друг, но и выше даже. Мне хочется, чтобы у нас были одни чувства, стремления и всякие высшие качества. Но больше всего одна душа – к благородным стремлениям.
Что мне скажешь, Маня, на это?
Теперь я один со своими черными думами!
Скверное мое настроение от тебя не зависит, я что-то сделал[12], чего не могу никогда-никогда тебе открыть. Пусть это будет чувствовать моя грудь, а тебя пусть это не тревожит. Я написал тебе стихотворение, которое сейчас не напишу, потому что на это нужен шаг к твоему позволению.