Караван казарок вдруг выдвигается из-за вершин леса.
Гортанно звучат голоса. Торжественно плывет косяк прямошеих птиц, будто луки со стрелами нацелились в озеро.
Провожаю их и думаю: «Хорошо бы написать этот мокрый пахучий пейзаж с низкими тучами, серыми волнами и облетевшими березами на берегу».
Холод. Ветер. Тучи. Удивительная поэзия севера. В который раз уже рождает она чувство невысказанной тоски и жадности — как бы захватить все это? Как передать самый вкус осеннего ветра, пролетевшего невесть над какими далями, как написать скупой, но величавый свет дождевого неба, живую смену холодных тонов на гребнях волн, печаль обнаженных берез.
…Вот по сырой дороге вдоль озера идет куда-то девушка в телогрейке. Ржаные волосы, неласковые глаза, упругая щека, короткая юбка.
Прошла.
И снова дует ветер, шумит лес, летят листья, хлещут валы. А за далеким берегом, по-над крышами безымянной деревеньки вдруг брезжит белая размытая полоса. Оттуда будет конец ненастью.
* * *
Октябрь. Ясное утро с инеем. Я забрался в еловый лог и сижу на выворотне возле ручья. Смотрю и слушаю. Только так можно понять и почувствовать всю прелесть лесных тонов, запахов, света и негромких звуков. В одном этом моховом елевище столько нетронутой красоты, что ее хватило бы на сотню художников с талантом Шишкина.
Как жутко-величавы высокие сухары-обломыши! Издолбленные дятлами, источенные ходами короедов, опаленные пожарами и временем, они стоят — темноликие языческие идолы.
Тонкие березы взметнулись над ручьем. Мягко золотятся, чуть-чуть трепещут их поределые кроны. Уставив в небо зубчатые вершины, задумались ели. Спокойны пихты.
Ледяной сиверок слегка гуляет в вершинах, и я смотрю, как непрерывно и косо сыплется, падает желтый лист в черном ельнике. Лес облетает сильно. На прозрачной воде с незаметным течением листья плавают цветными корабликами. Листья всюду: на молоденьких елках, на сушняке с редкими прямыми сучьями, на кочках мха, на моих коленях.
Лист сваливается тебе в руки, как откровение, как прощальная весточка осеннего леса.
Скоро конец листопаду. Вон молодые липки уже разделись догола. Желтыми, палевыми, голубыми половичками устланы их подножия.
Ломкая утренняя тишина. Ни стука дятлов, ни синичьего писка.
Цви, цви, цви-цири-ти-ти, — вдруг звучно и задорно несется из сумрака елей.
Рябчик.
Цви, цви, цви-цири-ти-ти, — точно так же откликается другой из-за ручья.
— Кси, ксии, ксии… тюль-тюль, тюль-тюль, — плаксиво и жалобно вскрикивает в стороне невидимая самочка-рябушка.
Вот из-за нее, тихони-хохлуши, которая сейчас где-нибудь под елочкой кокетливо перебирает перья в подхвостье, будет целое сражение.
— Прр-прр, — гремит шумный порх.
По-над ручьем, на согнутой в дугу, растерявшей листья липе уже прогуливается чернобородый сердитый петушок.
Ослепленный ревностью, он не стережется. Не до того. Свались сейчас ужасный тетеревятник, пугало леса, подползи куница-белогрудка, — все нипочем.
Не видит петушок и того, что черный зрачок ствола уже прицелился в его рябую грудку…
Что же дальше?
А дальше я тихо опускаю ружье, отвожу его в сторону. Слышу, как позади слегка шелестит. Кто-то бежит там по земле. Вот на замшелой колодине точь-в-точь такой же чернобородый красавчик с приопущенными крыльями, с поднятым хохолком.
Первый комом слетает вниз. Вижу, как рябчики надуваются, подпрыгивают, как забияки-петушки на деревенском прогоне. Летит перо. Наскок за наскоком, второй теснит первого, и скоро оба, перепорхнув ручей, убегают в ельник друг за другом, вертко поворачиваясь меж елочек и кочей.
Снова молчание. Лес не любит показывать своих картин с быстротой кинематографа. А посидишь, послушаешь, присмотришь и… вон белка перемахивает с вершины на вершину, ползет в кочкарнике сонная гадюка, полосатый бурундук выбежал на ту же липу-дугу. Сидит, умывается, по-мышиному поводит лапами перед мордочкой.
Стая клестов сваливается с вершины елей. Падают шишки, скрипуче поют желтые и красные самцы, лазают по ветвям. Одиноко пиликает чиж, отбившийся от стаи.
Мягко мяукают, чечекают чечетки.
Раз идет пролет этой серушки, значит над Полярным Уралом уж сыплет снег, и зима ползет с холодных гольцов.
Мне нравится пряный и сырой запах лога. Здесь пахнет елью, мохом, водой, немного туманом и завялыми листьями. Впрочем, в лесу всякое место пахнет по-своему, и никогда не спутаешь сухой и томный запах сосновой опушки с запахом холодной осиновой чащи.
Вспомнив про осинник, подымаюсь с места. Надо заглянуть и туда, пока не поздно, до него от ельника близко, рукой подать. Осиновый лес, да еще молодой, считается из последних. Осина — чертова лесина — небрежно высказался народ о трепетнолистом дереве. Но, право же, зря. Нет в осеннем лесу, после березы, дерева более великолепного. Хороши его дрожащие листья — ладошки, скромная сероватая зелень стволов. Что-то тоненькое, детское, робкое есть в ней. Осина, как девочка-подросток, выросшая в неласковой семье.
Зато какое удивительное зрелище являет осинник в октябре, когда после долгих дождей и ветров сбросит свой багряный наряд. Несказанно прекрасны обнаженные осинки с худыми плечиками ветвей на золотом, оранжевом и голубоватом пологе опавшей листвы. Тихий теплый свет стоит тогда в осиновых чащах даже в самый сырой, непогожий день. Как пахнет здесь тополево — тонко и горьковато!
Изящные белые синицы-долгохвостики любят бродить по таким чащам. Пухленькие и легкие, они порхают по веткам и, непрерывно тоненько тюркая, перекликаясь заливчатыми голосами, цепочкой двигаются одна за другой…
* * *
Глубокая осень. Снега еще нет, но земля уже промерзла, закоковела от морозов. Скупа багровая октябрьская заря. Дни разгораются нехотя. Синеватые, пасмурные, нерассветные дни. Все ждет снега. Выдается на денек солнечная голубая погодка и оттого лишь холоднее, просторнее в лесах; безжизненно лежат поля.
Прощаться с осенью я приехал на полустанок Рябиново. Разъезд — на два двора. Кругом высокий нехоженый лес, березняки, ельники да несметное число рябины.
Мне очень нравилось провожать осень в этих больших лесах. Здесь она задерживалась подольше и всякий раз дарила меня чем-нибудь — котелком переспелой брусники, корзинкой листопадных груздей, чудом уцелевших от инея, или просто светлой лесной печалью, без которой не полна картина уходящей осени.
Когда я спрыгнул с подножки вагона под откос, немолодая стрелочница со скатанным желтым флажком покосилась на меня и что-то пробормотала, вроде «черт носит…»
В стрелочной будке горел огонь. Отчаянно орал младенец. И, видимо, я со своим ружьишком в чехле, одетый в рваную телогрейку, явился для женщины тем козлом, на которого и обратилось раздражение, скопленное за бессонную ночь. А может быть, здесь проявилось обычное пренебрежение сельского жителя к городским охотничкам, именуемым по уральским деревням метким словом — «пужало».
Поздняя осень — тихое время в лесу, редко увидишь каких-нибудь птичек, еще реже зверьков. Все засыпает, прячется, откочевывает, забирается в норы, в укромные уголки. Тогда на ягодниках заметнее осенняя жизнь. По склонам увалов рябинник на каждом метре. На иных кустах ягода крупная, сладкая, с легкой рябиновой горчинкой, а тут же рядом растет такая кисло-горькая лешевка, что отведаешь, и лицо кривится страшной гримасой.
Ягод я всегда наедаюсь до изжоги. Не то чтобы жадность одолевает или голод, а просто идешь мимо куста, как не отщипнуть сочную подмороженную кисточку? И обираешь ее, терпкую, холодную, вкусную, пока не засвербит во рту.
Благодаря рябиннику, отлетная птица скапливается здесь, собирается с окрестных лесов.
Сытые дрозды с квохтаньем и храпом загодя снимаются впереди. Черноголовые снегири алеют яркими грудками. Чисто-серые самки с ананасным зобиком держатся отдельно. Снегирь лущит ягоду, как торговка семечки, сорвет и лузгает в клюве, выбирает семена, отбрасывая пустую кожуру. Славные спокойные птички. Они так украшают бедную тонами палитру октябрьского леса. А их печальнозвучные голоса как нельзя лучше подходят к этой поре.