Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Вот приехали бы вы ещё лет десять назад, у нас такие культурные люди были! А теперь что… Сначала статью за диссидентство отменили, и приличных людей не осталось, одни воры да с тяжкими телесными. А потом и вовсе культурных людей не за что сажать стало. А те, что сидят у нас — просто дураки. Умные откупаются, да на джипах на воле гоняют, а дураки — здесь от голодухи спасаются. Так что теперь у нас контингент не тот. А жаль, попрепираться даже не с кем. — Искренне вздохнул он. — Так куда ж мне вас вести? Отфотографируйте вот здесь… а из осужденных никого не снимайте, разве что… сейчас покажу вам реликта…

— Скажите, а зачем вы всю жизнь воруете? Ведь потом все равно сидеть, — задала Алина свой первый вопрос и сама на себя разозлилась за свой непрофессионализм. Потому как знала, что "сидеть" не обязательно, да и какие можно произносить морали в это время в таком государстве, где все, прибывая в возне безнравственности с пошлостью, не ощущают, как глубоко все засосала тина беспросветности. Но в этом мире, в этом центре времени, она сама себе казалась единственной фигурой, понимающей, что умирает навсегда. И в принципе ответы на вопросы, вопросы и вообще слова являлись дутой, фальшивой оправой алмаза каждой минуты её наиценнейшей жизни. Она произносила их как правильно, как надо другим, не понимающим, что умирают, что жизнь единственна и неповторима, как надо… но дай ей волю, она бы посчитала единственно верным — молчание…

Однако дремучий вор, соблюдая тоже явно чужие правила, ей отвечал:

— Не сижу, а исправляюсь. Вот — товарищи начальники надо мною трудятся, трудятся, а я все думаю: да неужели я такой безнадежный? Нет, думаю, когда-нибудь исправлюсь. Что ж они зря трудятся, жалко аж их, бедненьких.

— А сколько вам лет?

— Три.

— Как это — три?!

— Таков приговор. Я ведь как — год отгуляю — три получу. Три года отгуляю — пять получу. У меня по жизни так. Сызмальства. Вот как в одиннадцать лет замели, я ловкий был, маленький, меня в форточку и запускали…

— В одиннадцать лет?! Такого маленького — и посадили?!

— Что ж поделать. Такие законы были.

— А… если бы вы жили при других законах, как вы думаете, чем бы вы смогли заняться?

— Как так — при других законах? — руки его танцевали странный танец. Какие были законны, такие и были. Законы не нам выбирать.

— Но если бы вы… уехали за границу?.. Получали бы нормальное пособие, вы и тогда бы воровали?

Вдруг он протянул ей её шариковую ручку. Это было тем более странно, что она не приближалась к нему во время разговора. Во всяком случае, не помнила, чтобы это было.

— Прощеньица прошу. Не корысти ради — во имя искусства…

"Во имя искусства! — все вспыхнуло в Алине — Безнравственное воровство, а все ж просительно, когда красиво! Быть может, так и стоит жить… красиво в каждом своем движении и шаге… красиво соответственно себе, не важно, где ты — в зоне ли, снаружи… за гранью жизни, за границей понимания цены вещей… которые крадешь у предыстории себя… и все же красиво никогда не может быть корысти ради…"

— А за границу я не поеду, — вздохнул старик и с расстановкой пояснил, — Пусть там пособия даже за безделье платят. Дело не в этом. Я родину не предам. Я русских людей люблю.

— Русских людей любите?! Но вы же их обворовываете!

— Что ж поделать, профессия такая, — убого вздохнул он.

— Какая профессия! Побойтесь Бога!

— Бога? А я в Бога не верю. Я вот бога ещё на колымском тракте молил голодно было, думал совсем помру, как я его молил!.. Не упало мне с неба хлебушка. А вот товарищ начальник меня пожалел. Пайку выделил.

— Но… есть же…

— Не верю я в бога, не верю, а в товарища начальника верю.

— Но неужели за всю вашу жизнь не было ничего, что бы натолкнуло вас на мысль, что над человеком есть, если не Бог, то хотя бы какие-то высшие начала…

— Не было ничего такого. А вот про себя если, — то со мною случай один был, — не слушая её, продолжал насмешливо юродствовать старик. — Подошла ко мне женщина на вокзале, попросила сумки постеречь, пока она за билетами сходит. Час стерег. Ничего не взял. А ведь мог бы. Сижу на её сумках и не понимаю, что со мной. Потом понял — исправляюсь. И аж потом прошибло на пороге новой жизни-то. А вот ещё — мать мою соседка попросила цветы поливать и в отпуск уехала. Ключи от квартиры отдала. А я не воспользовался. Видать не совсем я безнадежный. А соседка-то из богатых была — у неё в доме сушеный крокодил был. Вы не знаете, сколько сушеный крокодил на рынке стоит?

Вопросов больше не было. Фома тоже молчал.

"Какой-то фантастический лунарий, — отчаянно твердила Алина про себя, — и это тоже жизнь?.. Что за проблемы в его жизни, что за проблемы воровать или не воровать. При чем здесь я?.. Вся жизнь моя и смерть? Красиво ли, искусства ли ради — я, умирающая, та, которой осталось всего ничего — вдруг опускаюсь в эту смрадную помойку?! Но что-то я же здесь нашла! А разве было бы красивей, когда б я как щенок, пытающийся оторвать свой хвост, гонялась бы за собственной болезнью, пытаясь оторвать её от тела?..

— Ну хорошо, — сказал майор Правдухин, — Поговорили, теперь я экскурсию проведу. И повел из кабинета начальства, где происходила встреча, по четко распланированному пространству.

Они молча смотрели на одноэтажные бараки, отштукатуренные бледно-желтые, на длинные ряды нар, покрытых черными одеялами, и старались не вглядываться в сумрачные лица. Но одно лицо, не лицо, а лик святой с картины Нестерова, поразило своим прозрачно-неприкаянным взглядом.

— Кто это? — спросила тихо Алина.

— А… это наш художник. Окромя кисточки и стакана ничего в руках держать не умеет.

— А почему же он здесь?

— Жена в третий раз за алименты посадила. Вот и попал за рецидив в "строгий". На год. И это в такие времена, когда кругом киллеры рыскают — да за алименты. До чего женщины жестокие!

"Ничего себе, до чего же проста мужская правда, — думала Алина, в ответ. — Не рожают, не кормят, вообще не при чем, а вот жизнь им подай, и плевать, какого этой женщине вынянчить, выкормить, вырастить. А быть может, она и не хуже его как человек, может, тоже хотела бы пить, рисовать… да инстинкт материнства и совесть ей не позволяют… Не жестоко ли жить: вот так — не при чем?

— …Как подумаешь, какие жестокие!.. — продолжал Правдухин о своей правде. — Вот, возьмите картинку на память. Церкви рисует. Он всегда у нас церкви рисует. Как будто святой. Краски у нас тут не положено держать. Так он комбижир, что в столовой выдают, со штукатуркой и с землей смешивал. Вот и решился я режим нарушить — сам ему все необходимое для рисования, на свои кровные, закупаю. Да и хозяин смотрит на это сквозь пальцы. Он художников любит.

— Помнится, мелькала информация, как один разбойник-убийца, по деревням грабил и семьи вырезал, тоже церкви, распятия и Христа рисовал, вздохнула Анна.

— А кто ж церкви не любит? Права не имеет не любить!..

Кирилл не любил ходить в церкви. Но когда узнал, что Алина уехала, почувствовал, как ужас охватил его: за все его существо и существование. И было такое чувство, что она уже умерла. И все умерли. Но если раньше он, порою, подсознательно мечтал об этом как о времени полной свободы, то теперь он не чувствовал себя ни легче, ни свободней. И тянуло зайти в церковь… да неловко было как-то — молиться по правилам не умел.

Жанна, прятавшая последнее время глаза, вдруг стала вновь смотреть в упор. Купила себе очки, чтобы театрально-внимательно прищуриваться сквозь них. Звонила ему домой, вроде бы, по делу. Потом оказывалось, что дела были надуманные.

Дома также не было покоя. Мама, вроде бы, выздоровела, но теперь он сомневался — не сошла ли с ума.

— Сынок, вот Поле, знакомой моей, помнишь, она еще… Ей сын на путевку в Анталию доллары дал. Все теперь по заграницам ездят… — Заводила Любовь Леопольдовна разговоры как бы ни с того ни с сего.

— Ты же недавно чуть ли не парализованной была! Как я тебя такую слабую куда-нибудь отправлю.

29
{"b":"42023","o":1}