Своему чувству естественности конца любого культурного и вообще человеческого состояния Шпенглер дал определенный образ – такой, какой позволили средства современной ему культуры, его собственное положение в ней, его ошеломляюще огромная эрудиция, его собственный душевный склад, в конце концов.
Безусловно, «цивилизация» не «нравилась» – и не могла «нравиться»! – и самому Шпенглеру. Но он, в отличие от многих своих критиков, и понимал, и, что особенно важно, готов был принять, что история и мир больше человеческих симпатий и антипатий, интересов, ожиданий, способности понимать, желания контролировать и устраивать.
Шпенглер времен «Заката Европы» не был склонен льстить ни одной из возможных человеческих позиций, поскольку попытался встать над ними всеми. Другой вопрос, насколько удалась такая попытка, насколько она могла удасться вообще (ведь и сам Шпенглер был всего лишь человеком своей культуры). Важно и показательно то, что такая попытка была предпринята.
Такое интеллектуальное мужество могло стать возможным только в культуре, основные мыслительные привычки которой не одно столетие воспитывались естественными науками как образцом, естественнонаучным мышлением как воплощением норм мышления вообще.
Именно естественные науки приучили европейский ум смотреть на вещи отстраненно, бесстрастно, сформировали в нем идеал и мыслительные навыки «объективности»: необходимости (и возможности!) видеть предмет анализа, не оглядываясь на собственные интересы, привычки, цели, ограниченности, даже если это очень мучительно. Разумеется, это может и принимать форму «бесчеловечности», и переживаться как таковая – действительно, есть такая тенденция. Но они научили европейского человека смотреть за собственные пределы и превосходить самого себя.
«Кризис науки», растянувшийся на целый век и многим показавшийся посрамлением «рациональности», был, разумеется, кризисом не столько науки и рациональности, сколько их частных, исторически определенных форм, которые европейский XIX век во вполне естественной гордыне и не менее естественном ослеплении принял за науку и за рациональность вообше. А в тот момент, когда «рационалистическое» и «научное» как будто стали терять авторитет и убедительность, настало время для вывода на поверхность, воспоминания, изобретения иных способов видения и понимания мира – в частности, того же эстетического – и такого использования их потенциала, которое раньше не было возможным. Именно этим и занимался Шпенглер.
Но чтобы новые формы смогли возникнуть, оказалось необходимым нечто куда большее, чем умозрение. «Оптика» этого рода – структура глаза, а не очки, которые можно и надеть, и снять. Ее изменения всегда болезненны, поскольку происходят в самом видящем органе и даже во всем несущем его организме.
Напряженный лиризм, личностная интонация, страстная эмоциональность, суггестивность, яркая образность «Заката Европы» – именно отсюда: это пережито всем существом. И не потому, что-де это индивидуальная биография Шпенглера, высказанная в образах культур, а как раз потому, что это намного превосходит любую индивидуальную биографию. Шпенглер вел речь об уделе человеческом – о том, чего нельзя высказать в логической, тем более в логически непротиворечивой форме: это предшествует логике.
Именно поэтому и критика ученых- профессионалов, и восхищения эстетов били и бьют мимо цели. «Закат Европы» – не научное суждение и не эстетический акт. Это суждение и акт экзистенциальные.
От «эстетизма» у него, в сущности, только одно: чувство целого, которое предшествует всем деталям, в которых выговаривается, и способно остаться верным, даже если все детали окажутся ложными.
В «Закате Европы» европейский разум заглянул за свои пределы: за пределы того культурного мира, который был его условием, казалось – им самим. Это – жертвоприношение европейского разума, оказавшееся необходимым для того, чтобы он продолжал оставаться самим собой.
Интересно, Арнольд Тойнби – первый, кто еше при жизни Шпенглера поставил разработку его идей о множественности культурных миров и их внутреннем структурном единстве на строго научную основу, немедленно дополнил представление о несомненном «кризисе» «цивилизации западного христианства» мыслью о том, что печального ее конца можно избежать: например, «единением в духе» посредством приобщения к экуменической религии. Независимо от степени реалистичности проекта, все было принято.
Даже если это – иллюзия, она, видимо, принадлежит к числу жизненно необходимых. Для роста и выживания человека иллюзии ничуть не менее необходимы, чем ясное и беспощадное видение. Более того, у них даже своя правда. Случай Шпенглера – один из тех, что дает возможность над этим задуматься.
Судьба же идеи «конца культуры» оказалась парадоксальной. Она была ассимилирована европейской культурой и из острого, до невыносимости, экзистенциального переживания превратилась в одну из устойчивых тем культуры, определяющих ее лицо, в топос со своей топографией. Она стала даже едва ли не обшим местом. Превратившись некогда из источника в реку, она теперь может стать плотиной, препятствующей пониманию и чувствованию живых ситуаций. Следовательно, она обречена на преодоление.
…Между прочим: раз идея-интуиция принципиальной неподвластности человеку судьбы, принципиальной ограниченности даже самых больших человеческих возможностей, столь непопулярная по самому своему типу у европейцев, оказалась вытесненной на периферию «культурного зрения», ей неизбежно придется стать предметом внимания и переживания в нашу эпоху с ее пересмотром «классического» деления культуры на периферийные и центральные области, с ее обостренным вниманием к бывшим окраинам. Мы еще к этому вернемся.
ОБ ЭВОЛЮЦИИ СУЩЕСТВ И ПРЕДСТАВЛЕНИЙ
Кирилл Ефремов
Три измерения человеческой природы
«АЬ ovo usque ad mala».
Человек и Энергия
Позволь, тебе нарву я диких
яблок…
Нарою сладких земляных орехов…
Я гнезда соек покажу тебе…
Я научу тебя ловить силками
Мартышек юрких… Я тебе
достану
Птенцов с отвесных скал…
Пойдем за мной!
Калибан
Продолжая разговор[* Продолжение. Начало – в № 4 «Знание – сила» за 1999 год.] о нашей собственной природе, рассмотрим три «измерения» феномена человека – Пространство, Время и Энергию. Эти «слоны» возносят наш вил на недосягаемую высоту. Начнем с энергии, которую все организмы черпают из источников пропитания.
Слабость, породившая могущество. Человек за счет эволюции способов добычи «хлеба насущного» превратился из скромного тропического вида в биосферного сверхконкурента. Но достигнуть этих высот он смог именно из-за своей «слабости». Среди аппаратов по добыванию пищи – клыков, щипцов, наждачных языков и четырехкамерных желудков, «детские» челюсти человека занимают невысокое место. Изменение облика в нашем роду вплоть до последних тысячелетий сопровождалось упрощением именно «жующих» приспособлений.
Животные в природе склонны приспосабливаться к определенному виду пищи – едят, скажем, только листья или только муравьев. Чем сложнее экосистема, тем глубже такая специализация. У млекопитающих она часто преувеличивается: мало кто знает, что олени ловят мышей и едят рыбу, а волки любят яблоки, арбузы и саранчу. Среди всех приматов предки человека были самыми всеядными. Помимо растений, они добывали богатую белком пишу охотой, ловлей насекомых и некрофагией.
Каждый из этих источников заставлял предков использовать инструменты. что большая редкость среди животных. Почти все они берут пищу ртом, только слоны и приматы пользуются манипулятором. Но даже мелкая живность на юге колет, кусает и прыскает ядом. Поэтому обезьяны берегут руки и вначале прихлопывают добычу палкой. Палочкой они часто трогают и неприятного собеседника, например, того служителя зоопарка, который верещит, если его обнимают. Затем палочку нюхают, и становится ясно, кто перед ними. Другой способ лишить добычу опасных свойств – «растереть» ее по земле. Дорогие лакомства будут сперва размазаны обезьянкой по полу, и только затем она их слижет. Это одна из предпосылок «страсти» к размазыванию красящих веществ, характерной для всех приматов. Кстати, цветными мелками они сначала рисуют, а затем их съедают. У человека «страсть» эта разрослась до искусства рисовать или преврашать собственное тело в картину или даже в торт.