Лидия Васильевна кричала, чтобы все забирали стулья, те, кто пришли с ними из «Снегурочки».
Потом попросила местных ребят, чтобы они установили рояль на место.
Неужели так же было после спектакля той девочки из Екатеринбурга?
— Говорила я тебе, что надо было зонтик.
— Кто ж знал, что здесь так погода резко меняется.
— Тебе что, лень было его взять?
— Закурить не будет… а зажигалочку можно.
— Опа, «Парламент» куришь.
— У меня просто от него легкие не болят, а от всего другого болят.
— Боишься, как бы система не разморозилась.
— Но, прикидай, да.
Прибежал Санька и, рыдая, сообщил, что большие мальчики не берут его с собой играть. Да, они всегда хотели отделаться от него, жаловались своим матерям, он им мешал в силу своего возраста.
Я оглянулся и незаметно для себя развел руки, словно бы желая задержать людей, и объясниться с ними, и сказать что-то еще. Подождите, должно быть продолжение.
Я был поражен тем, что все так просто и в мире ничего не произошло. После всего что было, он казался особенно реальным и незыблемым. Я и сам много раз, зевая, вставал и уходил после спектакля, спешил первым, чтобы без очереди забрать пальто. И я понял, что в подсознании своем ожидал некой вспышки после премьеры, я ожидал братания людского и наступления полного счастья. Выходит, что я и писал с этой мыслью, с подсознательным желанием что-то сдвинуть и изменить в этом мире. «Но это же наивно, — сказал я своему стороннему наблюдателю. — Это наивно, Анвар. Да, так всегда бывает. Ничего, абсолютно ничего не произошло. Они все встали и ушли».
— Ничего-ничего, — Няня распоряжалась по моим делам, давала какие-то указания Танюхе. — Сейчас обсуждение будет… Анвар… Анвар, мы прямо здесь посидим, Женька с Сашей обещали стол принести еще один. Игорь придет с Любой…
Потом женщина, похожая на учителя русского языка и литературы, брала интервью для Ленинградского телевидения, нудные вопросы о родине и любимых авторах. Бегали радостные, возбужденные и бессмысленные, будто пьяные Анвар и Илья, они хотели напиться. Им теперь приятно было заново стать самими собой. Сергей Бахтияров говорил о чем-то с оператором и прочерчивал ладонью в воздухе какую-то линию по сцене. Поправил бейсболку.
«Ну так что ты, твою мать, хотел, заебал!»
Потом все зрители собрались на обсуждение спектакля. Мы сели рядом — я, режиссер и театральный критик.
Сейчас я выскажу этим людям все, о чем я думаю, об их удочках, страхах и сачках, о моем безмерном презрении, о моей благодарности за то, что сегодня они разрушили миф о театре, о том, что всё, что они делают в своей жизни, — это ебаный театр, и потому театра не может быть, и он никого не сможет затронуть. Идите рыбачить, ебачить, ловить бабочек, пить самогон и так далее, но не надо, блядь, заниматься искусством, потому что это даже реальнее, кровавее и трагичнее, чем вся ваша фальшивая жизнь, в которой вы боитесь всего, даже показаться слегка ненормальным, не таким, как все это стадо. И это будет самое честное из всего, что я сделал. Я сел и засмеялся. Няня тоже улыбнулась мне и махнула оттуда рукой и показывала на меня Саньке. Маячило лицо накрашенной сонной старушки. Какой-то мужик смотрел прямо мне в лицо, потом я понял, что он просто задумался и смотрел сквозь меня. Наступило издевательское, насмешливое возбуждение, и я понял, что бессилен перед этим повторяющимся повторением, перед этим множеством множеств, перед этим округло замкнутым кругом, перед этим блядством блядским. Они захлопали.
— Я потрясен! — сказал я. — Ох, вы сами не знаете, ребята, что вы наделали! Только здесь я полюбил театр, когда вымышленные схемы моих героев довели меня самого до слез, когда театр стал жизнью, и я благодарен всем за это. Ведь кто-то из них болен, кто-то, может быть, уже умер, а они вот они, снова живые передо мной.
И они были очень благодарны мне, тем более что они-то чувствовали, ЧТО я им должен был сказать. Я понял, что мои ЧЕСТНЫЕ слова ничего не изменили бы в их жизни, они просто показали бы мой интимный характер, и всем стало бы неудобно и неловко друг на друга смотреть и неудобно жить. Они на какое-то время потревожили бы нерушимую и спасительную пошлость жизни. Все сразу бы кончилось, а тут оказалось, что жизнь продолжается и что я классный, даже лучше, чем они могли обо мне догадываться. И они все тихо комкали реальную жизнь и пропихивали каблуками под занавес, за кулисы и улыбались усталыми и бессмысленными улыбками отдыхающих.
— Очень хорошая пьеса, — встала и сказала какая-то женщина. — Смотришь такие произведения, и становится страшно за то, в какой мир мы выпускаем своих детей, с чем им придется столкнуться, ЧТО и КТО их там ждет. Это правда жизни! Я желаю автору всего хорошего, творческих успехов, тем более что он еще так молод!
И самый неприятный человек задал мне, казалось бы, самый неприятный вопрос. Но он был просто подослан с этой миссией. Потому что они-то уже знали мой ответ. Кто-то шикнул, кто-то сделал недовольный вид.
— Да, я ждал этого вопроса, — сказал я, покачивая ногой. Все замерли. — Вот знаете, Достоевского даже обвиняли в том, что он сам, как его Родион Раскольников, убил старушку. Ну так вот, я вам скажу: Старушку я не убивал.
— Старушку не убивал, — повторил кто-то.
— Не убивал…
И они засмеялись, и захлопали в апофеозе всеобщего счастья. А тот, кто задал вопрос, смутился и сказал: — Нет, я же не специально готовил этот вопрос, мне не важно — автор-герой, спал не спал, вы меня не поняли.
Потом задали вопрос, как я написал эту вещь.
— Как? — воскликнул я. — Я брался за дверь электрички, летящей во вьюжной ночи, и переходил не из тамбура в тамбур, а из сцены в сцену. Я лежал в бессонном поезде Москва — Симферополь на станции Джанкой и видел бабочек, собак и детей, которые одни только имеют право жить на земле.
— Как здорово, — сказал Анвар-Евгений, глядя на меня влюбленными глазами. — Наконец-то мы все увидели настоящего автора пьесы, а не того делового чеченца, про которого казалось, что он не может написать этой пьесы.
Но я почувствовал, что разверзшаяся пустота замерла перед всеми нами.
восемнадцать
Мы приехали в пять часов утра, как я и говорил ему.
В этом утреннем, розовом свете, он стоял прямо напротив двери нашего вагона. Нахмуренный, в ожидании. В каком-то ослеплении, когда видишь только пятнами, я вышел вслед за Няней, и кивнул ему. Мы с Няней несли вдвоем ее огромную сумку, а он, как нахулиганивший и наказанный ребенок шел за нами.
— Няня, мне надо будет с ним сегодня разобраться, я завтра тебе позвоню.
Она понимающе кивнула.
— Игоряш, поедешь с нами? Мы на одной машине с Михал Михалычем, еще выпьем, посидим.
После дружного, отстраненного от московской жизни Щелыкова им не хотелось вот так сразу расставаться. Мне тоже хотелось поехать с ними.
Мы остановились у ярко освещенной и холодной стены вокзала.
— …………………………, — говорил он.
Я смотрел, как они все прощались на вокзальной площади.
— …Ассаев с женой… мне разрешил жить у него летом… и тебе тоже…
Как Игорь садился с Няней в машину, как Санька крутил головой и что-то спрашивал у Няни, наверное, про меня.
Мы долго сидели с ним на холодном полупустом Киевском вокзале, шел ремонт путей. Потом появилась электричка, но на ней мы доехали только до Солнечной, снова сидели на скамье на открытом перроне, было промозгло и очень холодно. Тетка стояла с сумкой. Мы сидели, отстранившись. Он вздыхал, будто просил прощения за что-то.
— Извините, а когда же следующая? — повернулся он к тетке.
А я содрогнулся от мысли, что он мог прикоснуться ко мне.
«Надо бы Няне позвонить. Откуда здесь позвонишь».
девятнадцать