— Ребята, диктофон накрылся!
С хохотом мы полезли все вместе в лодку, она поднялась и перевернулась, и мы снова ушли под воду. Вынырнули, и я вспомнил, что в лодке была моя куртка и джинсы, нырнул и наугад пошарил рукой, ухватил что-то. Это была куртка, а мои красиво протершиеся джинсы с таким классным ремнем утонули. И снова заметил, что у меня в руке диктофон. Этот японец окончательно захлебнулся, и я его выключил.
— Да ну вас на, пацаны! — злился Гарник. — Как мы теперь домой поедем?!
Он помог Ксении выбраться на берег. Она выпрямилась под светом этой большой луны, и невозможно было не смотреть на ее грудь и бедра, так облепленные платьем, как будто его не было вообще. С нее и Димки вода лилась ручьями.
— Все, пацаны, мы домой на, хватит!
— Пока, неудачник Джон, классно! — кричала Ксения, закрываясь руками. — До завтра, неудачник Энди! Ой, слушайте, я сандалию потеряла. Давайте поищем!
Видно было, что она хотела остаться с нами. Гарник накинул на ее плечи свою джинсовую куртку и подошел ко мне.
— Анвар, тебя надо спасать!
— Меня?
— Тебя надо спасать от самого себя, — сказал он.
— Прощай, друг!
Милиционеры оборачивались на Ксению. Она шла босиком, от нее на асфальте оставался мокрый след, будто она диковинная рыба. Остановилось такси, и Ксения забралась внутрь, следом сел хмурый Гарник.
— Прощайте, друзья! — крикнула она в окно.
Я тащил свою отяжелевшую куртку.
— Вот этот киоск, — сказал Димка. — А давай сейчас дома нарядимся бомжами и придем сюда.
— Точно, давай, — мне стало холодно. — А зачем, Дим?
— Мы же договаривались…
И я вспомнил, что он что-то говорил про девушку в киоске.
— Давай, Дим, видишь, я уже забыл, хорошо, что ты мне напомнил.
Мы быстро дошли до дома, я пощупал карман джинсов, и стало еще холоднее.
— Бля-а, Димка, а ведь ключи-то вместе с джинсами утонули!
— Твою мать, а?!
Мы стояли у подъезда и мерзли. Даже сигарет не было, перекурить. Потом я посмотрел и понял, как можно залезть.
— Через балкон, Дим.
Он испугался. Я зашел в подъезд, поднялся до лестничного пролета рядом с нашим балконом. Открыл окно на улицу, вылез из него и перемахнул на балкон. Прошел в темноте по сухому полу, открыл дверь Димке.
Я нарядился в одежду Нины Васильевны, надел ее шапку, похожую на старое грачиное гнездо, а Димка был Анатолем.
— Ну, хули, пошли, хули, — сказал он, смешно подражая Анатолю.
— Хосподи, Анатоль, мы одни… а где жи эти провинциалы, Анатоль?
Он долго говорил с девушкой в этом киоске, ненавязчиво пытался позвать ее с нами, закрыть киоск. Я знал, что она не пойдет. Она не хотела идти, но и не хотела отталкивать Димку, поэтому так долго все. А ведь могла бы остаться с ним навсегда, ведь он такой хороший. Только я один знаю, какой прекрасный и богатый мир в его душе, только нужно найти эту дверцу. Искала бы с ним эту дверцу.
В сером-сером рассвете мы шли по холодным трамвайным путям назад.
Я упал на матрас и заснул, как под водой.
семнадцать
Он стоял напротив МХАТа, щурился на солнце и хлопал сумкой по коленям. Мы поздоровались, как всегда смущаясь, комкая первые слова, будто мы спешили поскорее перейти к чему-то другому, более важному. Он был такой некрасивый. Я снова увидел его сухую, не развитую и тонкую, как у мальчика, правую руку, а левая была обычная. Он старался прятать ее, потом перестанет, привыкнет ко мне. Он был такой некрасивый, что даже привлекал взгляд, на него хотелось смотреть и смотреть.
— Так странно, на этом месте когда-то был подземный туалет.
— Да?
— А теперь будет памятник Чехову.
— Да, и тоже в честь 850-летия Москвы, — засмеялся я. — Какой же он будет, интересно?
— Вечно ему не везет, жизнь продолжает шутить свои шуточки.
— … ты, старая голубая обезьяна, сколько тебя ждать?! — вдруг заорал в мобильник какой-то мужчина. Увидел нас и продолжил злобным шепотом.
Мы сели на скамью. Мимо проходили люди.
— Он был москвичом тысячу лет, — сказал Серафимыч. — Кажется так у Бунина в каком-то рассказе. Лет двадцать тому назад я стоял на этом же месте, надо мной, вон там, — он обернулся на пустое место на стене, — висел огромный градусник, и люди бежали в подземный туалет. Я ждал Лившица и злился, что его долго нет, а вот там висели афиши МХАТа имени Горького. Потом вышел Лифшиц и говорит: «Вы знаете, там такое на дверях пишут?! Я зачитался», — он засмеялся. — А там мужики друг другу предлагали знакомства.
— А Лифшиц это кто?
— А был такой еврейский полусумасшедший философ, я с ним через Тагеров познакомился, он еще за могилой Пастернака ухаживал, а потом умер на ней, и «Московский комсомолец» дал об этом несколько строчек.
— Боже мой! — удивился я. — Я же читал эту заметку, в отделе криминальной хроники это было.
— Вы знаете, говорил он, эта могила меня зовет. Ему даже сон приснился, что эта могила его зовет.
На входе в зал стояли актер с актрисой, я их часто видел по телевизору, они быстро здоровались и с улыбкой извинения направляли женщин в одну половину зала, а мужчин — в другую. Так, видимо, было задумано режиссером. Хорошо, что мы с Алексеем Серафимовичем были мужчины. Сели вместе. Сцена была в центре, и я через нее смотрел на женские лица на той стороне. А потом, как всегда в театре, смотрел на потолок и думал, что будет, если упадут эти светильники, или те прожекторы, или вон та подвеска. На ту вон женщину точно попадут. Над нами нет. На нашу голову не попадут. Пьеса была хорошая, но актриса играла так же, как она всегда играла в советских фильмах, с этой своей отчаянной женственностью и такой узнаваемой женственной походкой. А потом появился тот молодой актер, которого я видел на всех телевизионных тусовках, и в глянцевых журналах, и в клипах на современные песни. Он знал, что ему идет вот так широко и немного смущенно улыбаться, и что эта его улыбка нравится женщинам. Он улыбался, и было видно, что это он, а не герой пьесы. Так и хотелось сказать: хули ты лыбишься?
А потом вдруг заиграла музыка, и я вздрогнул. Это было какое-то итальянское хоровое пение, но мужчины и женщины там пели не как в хоре, а как будто они сидели на краю моря. Они пели так, будто у них настоящее горе и ты верил в их боль, их было жалко и сжималось сердце, хотелось хоть чем-то помочь им, хотя бы энергией боли своей души. Они пели так грустно и так светло, и только они одни и сказали все, что хотел выразить автор в этой трагедии из жизни итальянских эмигрантов в Америке, и даже больше. Я слушал их и слышал, что они куда-то уходят и прощаются навсегда. И было радостно — ты знал, что и те эмигранты, и эти поющие мужчины и женщины все равно выстоят и победят, потому что они по-настоящему любят. И страшного ничего нет, если есть любовь.
После антракта все перемешались, и женщины сидели теперь вместе с мужчинами. В его кресле сидела девушка с мальчишеской стрижкой.
— Извините, это наши места, — интеллигентно сказал он.
— Какая разница, вон здесь сколько мест.
— Позвольте, но мы привыкли уже к этим местам.
— Какая разница, — настырно повторила она. — В билетах места неуказаны.
Он растерялся. Я потянул его, и мы сели поодаль от нее.
— Я думал, восточные мужчины более суровы с женщинами, — как-то официально заметил он.
— Какой я восточный мужчина? — усмехнулся я.
— А ты не мог бы мне дать программку? — девушка обращалась ко мне.
Он злобно фыркнул.
— Кошмар, вместе с этими школьниками смотреть спектакль!
Чего он так разъярился? Я протянул ей эти листки.
— Ага, а я могу тебе бинокль дать…
— Не обращай на нее внимания, Анвар, не отстанет!
— Спасибо, — усмехнулся я. — У меня дальнозоркость.
— Прикол, а у меня близорукость, — засмеялась она.
— Смотри, Анвар, та самая сцена, про которую я говорил, — сказал он.