— Как бы член не приклеился к твоей пряжке.
Потом грелся и курил из-под одеяла, а Серафимыч как сидел на стуле, так и заснул, будто его вдруг выключили на полуслове.
Теперь все помогало мне, все было за меня, даже мои враги, сами того не зная, помогали мне, и мне оставалось только успевать скрывать улыбку.
Вдруг сгладились и стали мягкими углы стола, кресло исчезло, и я парил на воздушной подушке, укоротилась лестница, было что-то наклонное, очень удобное и веселое — меня вообще не было в этом мире, я плавал в пузыре, которому подчинялись время и расстояния. Неожиданно громко врывались новости по радио и снова исчезали в пустоте. Я долго смотрел сквозь эту пленку на некий таинственный предмет и только потом понимал, что это чайная ложка. ЧАННАЯ — смешно, какое странное слово… Нет — ЧАННАЯ, ведь это слово что-то обозначает… Невероятно вкусными и короткими стали сигареты. Вдруг заставал себя поедающим некую курицу, неожиданно смеялся и оглядывался. Я стоял на одном месте и протягивал руку Илье, а мое тело в это время, преодолев расстояние до Киевского вокзала и далее, уже подбегало к театру Ермоловой. Я проходил мимо милиционеров, словно бесплотный, небритый дух. Что они могли сделать, ведь все мы подельники и соучастники. Суходолов ждал меня у театра, нервничал, мерз и боялся за меня. Оказывается, зима. Я брался за ручку двери электрички и переходил в общагу. Из урны выглядывал Юра, а девушка в буфете, разливая нам коньяк «Белый Аист», вдруг говорила его голосом: «Фу, чушок, ты мне весь фильтр обслюнявил… мельче нет? У меня сдачи не будет».
— Ты улыбаешься?
— Ведь ты же мне это рассказывал?
— Нет, — удивился Суходолов.
И я понял, что выдумал за него тот рассказ о его несостоявшемся романе.
— Показалось.
— Анвар, я написал Барановой письмо в Союз, тебе каждый квартал будут выдавать государственную стипендию, ты же молодой писатель.
— Что? Да-а?
— Получается — сто долларов в месяц. Тебе надо будет заполнить анкету. Рассказать в краткой форме, что ты хочешь написать.
Часами можно смотреть на тупой носок ботинка.
— О, Анварик, это чудо. Мою статью про гостиницу «РОССIЯ» будет печатать газета «Капиталъ». «КАПИТАЛЬ»! Давай, выпьем, я так счастлив… Я там познакомился с Женей-секретаршей, некрасивая такая, она так по-доброму отнеслась ко мне, она в обход всех, тайно сделает нам удостоверение корреспондентов этой газеты по Москве и Московской области, теперь ни один милиционер…
И вдруг вздрагиваешь, выдернутый им из-под носа заскрежетавшей тормозами машины.
— Ты что?!
Ну и что — у меня получалась гениальная пьеса. Хотелось отправить кому-нибудь радостную телеграмму.
Я выходил покурить и видел, что чей-то гений заново переписал мир. Он стал веселее, красочнее, добрее и открытее, ветки замерли в танце, увидев меня. «Это он», — шептал весь мир. И мне не страшно было бы умереть прямо сейчас.
И он приходил с работы сразу после того, как я ставил точку. Невеселый, задумчивый, рассуждающий о каких-то обычных вещах. Все, что он мне рассказывал, я мог бы докончить за него, закольцевать Маму, Мороковых, Канаеву, КГБ… А вот и он.
одиннадцать
С длинными и манерными оговорками я дал ему прочитать пьесу.
— О, браво-браво, где мой монокль? — Он водил дрожащими руками. — Манокыль, манокыль…
Ждал наверху рядом с бессмысленным телевизором. Спускался и в щель двери смотрел, как он шевелит губами и мучительно водит своей лупой по строчкам. И чем дольше он читал, тем тоскливее мне становилось, нехорошее предчувствие скапливалось в груди.
Он сидел на кухне, скособочившись, уронив голову, с обиженно-завистливым выражением на постаревшем лице.
— Ты отобразил скол, я не обиделся, я обижаюсь только на плохих людей… Но ты так прозрачно тут все указал, и Крым, и Саня Михайловна, ведь меня узнают, — говорил он и прятал от меня свою руку мальчика, как от чужого. — Тут и какие-то мои мысли есть, я узнал, они тут даже не нужны… Но этот Суходольцев… ты изобразил такого болтуна, писателя-неудачника, который говорит об одном и том же, это как-то плоско, не видно его трагедии, какая-то схема, — фальшиво хрипел он и казался самому себе трагичной фигурой. — И этот СЕРЫЙ, это же Мороков, ёпт твою. Какая трагичная фигура, а он же элементарно сразу понял все про эту Вакуленко, что она дочь генерала КГБ, что у них среди зимы свежие огурцы, индийский чай, и, как она сама говорила: «Все есть, и никого нет». Он хотел жениться на ней, а когда она его прогоняла, он брал детский пистолет, приставлял к виску и плакал: «Я застрелюсь, она меня бросила». А я говорил: «Иди к Сане Михайловне, ешь котлеты». А я не диссидент, Анвар, я — вечный диссидент. Как же я так мог поступить со своей… — он покосился на меня. — Давай выпьем?
— Зачем?
— Ну-у… сегодня 30 марта, Россия продала Америке Аляску.
— А-а…
— Затем, что жизнь — это промысел божий, Анвар, — назидательно сказал он, теперь он мог себе это позволить.
— Ну да… Ты так сопьешься.
— Не сопьюсь — мне поздно.
Я с ненавистью смотрел на стопку неряшливой бумаги на краю стола. Видно было, что он все же завидует, сожалеет, что сам ничего не написал, и раздражается, как и всякий писатель, вдруг ставший персонажем.
— Это парадокс какой-то! Снег, снег и снег, — сказал я. — Пятый месяц зимы. Кажется, что это никогда не кончится!
Вдруг протрезвел и остро понял, что написал неудачную пьесу.
— И что смешно, ведь обещали потепление, — спокойно сказал я. — И нет солнца, витамина «Д».
— М-м-м, — тянул он, все еще думая о пьесе.
И тут я окончательно понял, что пьеса действительно не удалась. Это была эйфория. Я совсем не смог передать то грустное очарование наших вечеров, и наших прогулок среди сияющих снегов к источнику, и его обаяние, гипнотическую силу его голоса и рассказов, и я осознал бессилие своих буковок перед мощью и великолепием жизни. Чехов и Толстой, и все они, ставшие на краткий миг творчества равными мне, вдруг отодвинулись и вновь встали надо мной ненавистными и загадочными глыбами. «Я развелся с женой и приехал в Москву», — уже крутилось в моей голове то другое, что я должен был по-настоящему описать, но и это умрет, лишь только я поставлю точку в самом конце. Это точно дьявол сказал мне, что я должен быть писателем. Ведь только ради этого я развелся с женой и приехал в Москву.
— ………… — говорил он про пьесу.
— Да-да, — деловито кивал я головой. — Ведь мы, как бизнесмены — вкладываешь все в какое-то рискованное предприятие… И вот крах, как у меня, например, — вслух рассуждал и в подсознании чувствовал, что я не прав и что он сейчас обязательно переубедит меня.
— Да, да, — спокойно согласился он. — Ты еще так молод, ты еще напишешь хорошее что-то… Более, так сказать… Все-таки какой хороший рассказ ты мне принес в том памятном 93-м году, вот где была сжата пружина, вот где было обещание твоего таланта.
Комната покраснела в моих глазах, и я замер словно бы в предсмертной тоске — я вдруг почувствовал, что все можно было сделать по-другому. На долю секунды это сверкнуло в голове, и я ощутил всю возможную прелесть, справедливость и строгую законченность того эталонного текста, но переделка невозможна, так как невыразимо красивые, бесстрашные и классически выверенные объемы той ниши уже заняты истеричной и бесформенной тушей моего «Крика слона». Как я умудрился ничего не сказать о своем чувстве, все слова обтекали самое главное, как капли эту мутную выемку на прозрачном стекле.
двенадцать
Грохотал удивительно бесконечный состав товарняка. Суходолов покупал газету в киоске на станции. Продавец что-то говорил ему.
За стеклом киоска, в этом блеске я увидел обнаженных женщин на коробочках с бельем. Удивительна загадка женского тела. Непостижимое, сколько бы я ни смотрел на него, вечно переменчивое, как море, как барханы. Совсем не такое, каким мне казалось, каким я знал и помнил его. Абсолютно не такое. Обычное и необычное. Ненормально удлиненное, и все же пропорциональное. Так странно вытянуты бедра, и, оказывается, здесь совсем не так, как я думал, не выпукло, а вогнуто, и эти странные волны по бокам, и тоже, оказывается, вогнуто, как если бы они были город, составленный из разноцветных переливающихся пластинок, которые кто-то вдруг подтолкнул пальцем, и пошла цепная реакция перемен. Нет, это явно не земное создание, эти примитивные бедра ускользнут от пера и кисти, объектива, их не смоделируешь на компьютере. Они всегда ускользнут всеми своими полутенями, миллионами выпуклостей, плавностью и ломкостью линий. Женское тело убегает от взгляда, то есть убегает от бога, удивляя его, наверное, так же как меня. Оно ослепляет, и всегда видишь эту грудь, эти бедра, как в первый раз, как потрясенный первооткрыватель, как весну после зимы. Нет, они не люди. Тело не принадлежит даже им самим. И кажется, что оно наполнено не плотью, а ядерной реакцией, трепещущим газом и тяжелой водой. И это кипение ряби, взрыв, мельтешение, коловращение и струение линий, при его малейшем повороте.