То ли совесть, то ли желание похвастаться (я как раз засел за третью книгу, про себя именуя все это «трилогией», — «Глаз бури. 1833» о «Медном всаднике», торопясь к трехсотлетию Санкт-Петербурга)… так вот, то ли то, то ли другое побудило меня однажды свернуть с шоссе и заехать по адресу, обозначенному на конверте А. Боберова. Адрес такой был, но дверь оказалась заколоченной, словно за ней никто не живет.
В недоумении я стоял с книгами в руках… На мой стук откликнулся сосед по лестничной площадке и подтвердил, что Боберов есть и жив и что он может, что надо, ему передать. Я засомневался, но положение мое было дурацким, тем более сосед выглядел вполне прилично и даже кого-то мне напоминал.
Я рискнул оставить книги и этим ограничился, чувствуя себя окончательно расквитавшимся. Но — не таков Боберов!
И я получаю от него третье послание! (Оно приводится в отрывках в первой главе данной публикации.) Послание это было исполнено множества обвинений в мой адрес (включая мой контакт с его врагом-соседом).
Но книги мои до него дошли, и я был чист перед собой в своем понимании.
При чем тут я!
Это, в конце концов, именно из-за Боберова теперь памятник Зайцу в Михайловском стоит, и все утверждают, что все это я. Срам-то какой! Местный батюшка перестал со мной здороваться: думал, я солидный человек, член Союза писателей.
Но, с другой-то стороны, памятник-то стоит! Как раз на рубеже веков и тысячелетий. Думал ли Боберов, что это памятник дороге, пути, выбору, самой России, а не только Пушкину?
Это все уже как бы я додумывал, украв у него идею и на церемонию открытия не пригласив. Так уж иззавидовался.
Когда я пытаюсь думать о Боберове снисходительно, то, чтобы как-то представить себе его, вспоминаю милого сердцу Шекспира-Дорогавцева из Фрязина, был такой. Куда делся?
Его часто можно было видеть в начале восьмидесятых, теперь уже прошлого века, в вестибюле ЦДЛ. Там он скромно стоял, чистенький такой и выбритый, и ботиночки… У него на столь же тщательном, как теперь говорят, бейдже, под целлофаном, крупными буквами, будто он участник какой конференции, прямо так и было на груди написано:
ШЕКСПИР
Чтобы никто не перепутал. Стоял он так с достоинством и без тени чванства.
Торговал своими (Шекспира) книжками. Это были очень трогательные книжки — их хотелось потрогать: так заботливо они были сделаны: ручки у него были маленькие, такие же аккуратные, как он сам. (Я с умилением представлял себе эту женщину из Фрязина, которая так его любит.)
Книжки эти были самодельными, пронумерованными, разного формата. Книжки его были маленькие и большие. И совсем маленькие — туда помещался либо один сонет, либо из тайной биографии Шекспира: либо сорок шестой, либо завещанная кровать. (Юрия Домбровского — вот кого не было уже в живых, чтобы оценить Дорогавцева!)
Не так прост был этот Дорогавцев из Фрязина! Он жил вне времени, то есть оказался впереди. Дописывал сонеты Шекспира, расшифровывал его тайнописи… и все это задолго до Эко или Павича. Носил свой бейджик, опережал самиздат по эксклюзивным изданиям: первая книжка, которую я у него приобрел (рублей за 50 в номинале 1980 года), была под номером 5637. Тиражное, однако, по нынешним временам издание! Какой труд! На обложке роза с поздравительной открытки с Первым мая (поздравление отрезано). Красота! другим словом это не обозначишь. Наверное, я был один из немногих, кто не обходил его стороной и ценил его продукцию, — я запомнил его доброжелательный взгляд.
Я ПОГИБАЛ
КАК ЧЕЛОВЕК, КАК ГЕНИЙ, КАК МЕРЗАВЕЦ —
ВСЁ ВМЕСТЕ ВЗЯТЫЙ!
Эти слова Шекспира в переводе Дорогавцева я взял в 1979 году эпиграфом к роману «Азарт», об одиночке-террористе, задумавшем подорвать себя вместе с Политбюро. Роман остался недописанным, как и Политбюро — недовзорванным… эпиграф — остался его бейджиком. Не знаю лучше слов из той эпохи: это — произведение.
Когда от романа остается эпиграф — это уже что-то античное. Но и это не я написал. Слишком силен оказался эпиграф, чтобы к нему приписать роман.
Так что Дорогавцеву, а вовсе не какому-то Боберову я, единственному, получается, должен. Воспользовался его интеллектуальной собственностью… Не знаю, как отдать. Ничего, кроме вышеприведенного эпиграфа, от него у меня не осталось. Вот вспоминаю. Ищу книжечки Дорогавцева-Шекспира… и не нахожу.
Впрочем, я давно уже ничего не могу найти…
Я не живу ни с кем, но и со мной никто не живет. Ни кот, ни собачка. Я же всегда в дороге…
Когда я (в годы знакомства с Дорогавцевым) поселился в этом замечательном доме, от предыдущего хозяина мне остались в наследство холодильник «ЗИС» и некрасивое растение алоэ — два предмета, которыми он не хотел уродовать свой новый быт. «ЗИС» был того же возраста, что и дом, и он так же исправно работал, как прежде. Он жил и у меня несколько лет, так же ничего не требуя. Однажды он ни с того ни с сего затрясся в агонии и затих. Никогда в жизни не видел я, чтобы техническое существо так по-живому умерло. Кто-то мне помог выволочь его труп на площадку. Через день от него остался только остов. Он был обглодан соседями на детали. Значит, у кого-то он продолжал работать.
Надежные, однако, бывали вещи в эпоху, когда всего было по одному наименованию, без возможности выбора!
С алоэ вышло еще грустнее. Он (оно) мог ждать меня целый месяц без воды. Он не успевал погибнуть ровно тогда, когда я успевал его полить. Однажды, когда я вернулся, застал в квартире распахнутую форточку, а его замерзшим. Только один нижний крошечный листик подавал признаки жизни. Я отпилил мертвый ствол, закрыл предательскую форточку, полил такыр в горшке… и он благодарно ожил! Он так радовался жизни, как и я ему! Мы снова были вместе.
И вовсе не было это некрасивое растение — я его любил.
Но и еще раз я вернулся домой — в квартире был настоящий мороз, как в блокаду. От порыва ветра распахнулось целиком окно. В кране сталактитом замерзла вода. Алоэ был совсем, навсегда уже мертв.
Недавно у меня за окном появилось самосевное деревце. Я так обрадовался, будто алоэ меня простил, будто душа его переселилась ко мне, но на всякий случай за окно.
Когда ты обнаружишь, что у тебя в буфете уже не осталось ни одной серебряной ложки, то задумаешься, не в силах оскорбить никого подозрением, то есть подозревая всех. Потому что обидно. Ты с детства помнил каждую ложечку наизусть, то есть назубок. Назубок ты ее помнил — ее и дарили «на зубок». Как же забыть! На ней было выгравировано «27 IX 1902» — на зубок отцу, она досталась мне, я хотел передать ее сыну, и вот ее нет… Во что она превратилась? В лом серебра, на вес, хорошо, если на бутылку хватило. А чем она была? Фамильной ценностью. Вор ворует не вещь — он ворует ценность, превращая ее в стоимость. Куда девается разница? И какой Маркс ее учтет… Что уж тут говорить об интеллектуальной собственности! Почему с моей полки исчезают только книги, которые дороги лично мне, а более ценные продолжают пылиться? Кому мог понадобиться Дорогавцев?!
Наверное, эти люди любили меня, кто у меня это с… украл, не напрашиваясь или не надеясь на взаимность. Зачем им иначе вещь, одному мне дорогая?
А. Битов.
19 августа 2005, Сиверская.
4. Гибель пушкиниста
«Prologue
Я посетил твою могилу — но там тесно; les morts m‘en distrai<en>t8 — теперь иду на поклонение в Ц.<арское> С.<ело> и в Баб<олово>.
Ц.<арское> С.(ело)!.. (Gray) les jeux du Lycбee, nos lecons… Delvig et Kuchel<becker>, la poбesie9 —