— Я тебе сколько раз говорила! У нас тут не Красный Крест! Хочешь ехать — плати! Мы не благотворительный фонд, а Российская железная дорога! Что мне твои дети, головой надо было думать, а потом рожать! Сейчас и высажу! В следующий раз — милицию буду звать!
Никита, схватив рюкзак, тоже стал пробираться к выходу.
На пустой платформе, под единственным фонарем, на полосатой сумке привычно спал любитель кустов. Кустов вокруг не наблюдалось. Только какие-то безглазые постройки и уходящая в темноту проселочная дорога. Еще один парнишка, постарше, сунув руки в карманы, критически разглядывал скрипящий фонарь. Женщина смотрела на уходящий поезд и совершенно неоправданно улыбалась. Никите это понравилось.
Здание вокзала станции Киржач оказалось наглухо заколочено. Никита поставил полосатую сумку на мокрую скамейку.
— Что же, будем ночевать здесь. Нам не привыкать. Обнимемся и не замерзнем, — говорила продавщица носков Антонина Федоровна, расстилая по лавке полиэтиленовые пакеты. — Ты давай разуйся, я тебе тоже носочки дам, а то ноги застудишь, мои-то хлопцы все по-походному обуты.
— Мам, я чаю хочу, я окоченел весь, и живот болит, — бурчал старший мальчик Сева.
— Что ты хнычешь! Улыбайся! Чему я тебя учила? Выпрями спину и улыбайся! Завтра нам повезет! И чай будет, и хлеба купим со сгущенкой!
— Да устал я, все завтра и завтра. Не будет ничего завтра!
— Не смей! Даже думать так не смей! Тем более говорить! Смотри, Ленька самый маленький из нас, а держится как настоящий мужчина!
Ленька безмятежно спал, положив ладони под щеку. Он точно не сомневался, что завтра будет лучше, чем вчера.
— Я тоже раньше такая была, — сказала Антонина Федоровна. — Чуть что не так — сразу в слезы, в отчаянье, сразу мысли эти, что ничего, мол, не получится, всю жизнь так оно и будет, хоть в петлю. А потом прочитала в одной книжке американской, что залог успеха — это прямая спина и улыбка. Теперь, что бы ни случилось, я всегда помню: главное — улыбаться и не сутулиться. Тогда — обязательно повезет!
— И как? — осторожно поинтересовался Никита. — Срабатывает?
— Да пока не очень, — легко призналась Антонина Федоровна. — Но я не отчаиваюсь. Я же теперь знаю, что когда-нибудь все обязательно изменится!
Тоня Киселева родилась и выросла в маленьком шахтерском поселке Хальмер-Ю. Это за Воркутой, дальше на север, к Ледовитому океану, по узкоколейке, которая раз в неделю связывала шахту с остальным миром.
В семнадцать лет вышла замуж за шофера. В выходные он катал ее по тундре на раздолбанном грузовичке, на котором в рабочее время вывозил мусор на свалку. Потом родился Сева. А потом шахту закрыли. Народ, не надеясь, что о нем позаботятся, стал эмигрировать из обреченного населенного пункта.
Тонин муж уезжать не торопился. “Люди веру потеряли! — говорил он жене. — И это неправильно. Наше государство — это государство рабочих и крестьян. А мы кто? Мы — рабочие. Сама посуди: может ли оно бросить нас на произвол судьбы? Оставить умирать одних посреди тундры? Конечно нет! Вот увидишь, дадут нам квартиру где-нибудь на юге, а эти, маловеры, которые сбежали, жалеть потом будут, завидовать лютой завистью!”
Девятнадцатилетняя Антонина верила и мужу, и государству. И вслед за Севой доверчиво родила им еще и Леню.
“Вот дура!” — хором говорили ей бывшие земляки, когда она уезжала обратно в Хальмер-Ю из воркутинского роддома. Но Тоня только загадочно улыбалась. Она-то знала, что впереди ее ждет большая квартира с окнами, выходящими на теплое море.
В поезде она ехала одна. Угрюмый машинист, из бывших зеков, долго смотрел ей вслед. Потом не выдержал — и дал два резких гудка. Тоня обернулась. “Слышь, женщина. Ты бы это… Короче, уезжай отсюда. Чего ждешь? Еще два рейса. И хана. Закроют ветку”. — “Как это закроют? — удивилась Тоня. — А как же мы? А хлеб привозить? Как закроют? Не должны! Вы что-то перепутали”.
Машинист тоже назвал Тоню дурой и дал задний ход.
И тут Антонина Киселева впервые начала сомневаться. Через неделю она, сама не зная зачем, прикатила коляску с маленьким Леней на станцию. И смотрела, как грузит пожитки семейство Капелькиных. Машинист, помогая затаскивать в поезд тюки и баулы, несколько раз раздраженно посмотрел в ее сторону и сплюнул на вечную мерзлоту. После бегства Капелькиных они остались в Хальмер-Ю одни.
— Я стала мужу моему робко так говорить: может, уедем? Очень уж страшно было в пустом поселке. А он злился сильно. Орал благим матом. Даже руку стал на меня поднимать, чего раньше никогда не делал, хоть и шофер. А все остальное время лежал лицом к стенке и молчал. Ели только гречневую кашу. Больше ничего не осталось. Я во дворе костер разводила и варила. Потому что и электричество, и газ к тому времени уже отключили.
“Вот кончится этот мешок — и что делать будем? Пешком в Воркуту за продуктами пойдем? — говорю ему. — Даже если дойдем — купить-то их не на что!” А он вскочит с кровати, глаза бешеные, и давай меня за плечи трясти: “И ты не веришь! И ты! Дрянь!” И снова лежит, слова от него не добьешься.
У нас был один барак, где раньше кинотеатр располагался. Мы там с мужем познакомились. Я брала Севку за руку, коляску с Ленькой и плакать туда уходила. Каждый день. Очень боялась, что молоко кончится, от нервов.
А потом приехал последний поезд. Я на станции ждала. С детьми. Я даже не поняла, как это случилось. Машинист из кабины увидел меня — и прямо дернулся весь, будто его ударили. И смотрит, ну, прям всю душу глазами вытягивает. Смотрит и смотрит. А в то время в поселке очень много собак развелось диких. Хозяева побросали, когда уезжали. Эти собаки мне каждую ночь в кошмарах мерещились: то будто Леньку из коляски вытаскивают и рвут зубами, то будто Севке ручку откусывают. Им же есть нечего было. Я когда по улице шла, мне все казалось, они так смотрят на меня осмысленно, словно выжидают, когда я отвернусь, чтобы моих детей сожрать. И вот стою у поезда. Машинист на меня глядит. И вдруг я этот вой услышала. Дикий такой. Беспросветный. И так жутко мне стало. Все сердце вверх дном перевернулось. Я к вагону кинулась. А машинист сразу же выскочил, коляску помогает поднять, а сам чуть не плачет и все твердит: “Ну, слава богу, слава богу…” И тут же тронулся, чтобы я раздумать не успела.
Я потом в Воркуте жила у него какое-то время. Он мне историю свою тогда рассказал. За что он сидел. У них в поселке, в Вологодской области, не было тепла. Потому что деньги на котельную главный местный чиновник положил себе в карман. И крутил их там где-то. В каких-то банках. И возвращать не собирался. Народ ходил к нему, умолял, а он говорит: “Да-да, все под контролем, все сделаем!” А потом у этого машиниста, Николая, маленькая дочка в промерзшем детском садике подхватила воспаление легких. И через неделю умерла. Он тогда взял ружье, пошел в кабинет к тому чиновнику и молча его застрелил. И остался ждать милицию.
“Я, — говорит, — когда увидел, как ты с младенцем на верную смерть чешешь, сон потерял. Думал даже насильно тебя увезти. Либо малых отобрать. Мне ведь все одно — терять больше нечего. А детей жалко. Дети-то за что страдают?”
— А потом? — тихо спросил Никита надолго замолчавшую Антонину Федоровну. И тут заметил, что она спит. По-прежнему улыбаясь. И с прямой спиной.
Мимо крался товарный поезд. Круглые бока цистерн казались большими животными, носорогами или бегемотами, упорно бредущими куда-то в поисках счастья.
Утром Никита купил у Антонины Федоровны овечьи носки, в которых ночевал.
— Вот видишь, Севка, я же говорила, что завтра нам повезет, а ты не верил! — выговаривала она старшему сыну, покупая хлеб и сгущенку в обгоревшем ларьке, откуда месяц назад подгулявшие мужички пытались выкурить продавца, не хотевшего отпускать им спирт бесплатно.