За что? За брестский мир, за черный сор,
за сговор воровской, за твой вихор,
по-петушиному встававший дыбом,
за спесь твою, неряшество и вздор
тебя причесывали, делали пробор,
плели косу, вели на царский двор,
где пруд серебряный, и видно до сих пор,
как отражалась ты на зависть рыбам.
Но ты ушла, надменная, и дверь
вслед за собой захлопнула с надрывом,
за что ж ты платы требуешь теперь,
размахивая векселем фальшивым?
За что? за одичалые стада
вражды твоей и вероломства — да,
за злую похоть, суеты излишек
и за Москву, спаленную при Мнишек,
за ход конем, за лютую стрелу,
за патриаршью смерть в лихом углу,
за ядовитый привкус святотатства,
за кровь дурную, за “пся крев”: иглу
отравленную — униатства?..
3
Строптивая, Европы на краю,
кого желаешь пнуть, кого — потешить:
под “Варшавянку” блудную твою
расстреливать вели и вешать...
Кому готовишь огненную сечь
и огоньки болотных страхов,
зачем ты снова затеваешь речь —
Речь Посполитую и распаляешь ляхов?
Варшава шустрая — до моды, щегольства
охочая, — ты жаждешь сватовства
с Парижем женственным и Лондоном лукавым.
Когда суха земля, зыбка листва,
ты корни рвешь славянского родства:
все шуйцей норовишь за ухом правым.
Давно ли Римским папой нищету
ты прикрывала, била на лету,
как козырем?.. Горящий померанец
твоих волос — он виден за версту,
и папа ныне над тобой — германец.
4
...Мне вдруг напомнила — здесь, в ледяном краю,
ты Леокадью — польскую мою
прабабку — в немощи, в тряпье, желая страстно
сломать ход времени, она, швырнув очки,
сжимала крошечные злые кулачки,
лупя одним другой: “Холера ясна!”
Но прадеду была верна во всем —
крестясь по-нашему, молилась Матке Боске,
блюла родство и бледным жглась огнем...
...И ты ходи при ясном свете, днем,
Варшава шаткая! И помни о своем —
кто ты, откуда ты, характер твой каковский...
Пока мы чашу пред Голгофой пьем,
жуй хлеб беспечности, болтай о том о сем
и потчуй паньство kacžkoi po žydowski.
* *
*
В организме моем происходит нечто вроде теракта —
это левый глаз у меня захватывает катаракта.
Врач говорит — молодая она, незрелая, но с развитием динамичным, —
мы застанем ее врасплох, на приступ пойдем и возьмем с поличным.
А она завладела уже половиной мира — половину взгляда
забрала, половину куста жасминового, половину сада
соловьиного, половину
родины,
а когда полнолунье, лунность,
половину лица любимого и половину ада...
И целиком — кураж, смехотворство, юность.
Июль
Даже в солнечном июле душно, пасмурно у нас —
и суровые надули тучи щеки напоказ.
Словно нам еще пробиться к небу — подвиг предстоит,
и всклокоченная птица низко над землей летит.
Ах, я тоже, глядя в землю, не могу ни есть, ни спать,
словно что-то не приемлю, не хочу в себя принять.
Отвергаю это брашно, прогоняю эти сны,
зябко, зыбко, шатко, страшно на ладони у страны.
Наступило время бычье, время скимна и хорька,
и в презрении обличье иволги и тростника.
Да вцепились в землю крепко на погосте у креста
плющ, паслен, лопух, сурепка — городская беднота.
Даже сказочного волка не дозваться в помощь нам,
богомол и богомолка жмутся по чужим углам.
Только скунсы да гадюки, да полынь у борозды,
да бесчувственные руки места, времени, беды...
Ах, когда б дала им имя, занесла б в помянник свой,
въяве б знала, как за ними смотрит Промысел живой.
И над ними, и за нами, и за тем, как, сплюнув жмых,
заклинаю именами бессловесных духов злых.
Березы и сосны
Сосны шумят торжественно, витийствуют, пророчествуют, обличают,
а березы шепчутся все о мелком, что да как, то да сё, судачат, скучают,
сосны их называют сорняком залетным с чуждого брега...
Каждая сосна чувствует себя Божьим твореньем, ловя небесные взоры,
а береза — частью здешней бесхозной Флоры,
заявляя: я — национальный символ, альфа, омега!
Сосны готовят мир к жертвам и воскрешенью — блистают кроной зеленой.
А березы — провожают на ярмарку,
торопят в баньку с веничком распаленным:
просто и не накладно.
Сосны горят на солнце, под луной светятся охрой,
на заре вытягиваются багрово.
А березы бледнеют днем, сереют в ночи и на каждое слово
говорят: “День прошел — и ладно”.
Сосны благословляют на подвиги, на любовь — до гроба!
А березы твердят о том, что нужно мужество, чтобы
жить обычно, быть такой вот — обыкновенной...
Сосны перечат им: “Разве это — заслуга?”
А березы: “Надо как все, как все”...
Они не любят друг друга.
...Потому тревожно у нас даже июньской ночью благословенной.
* *
*
Я все не разберусь, никак не нарисую
жизнь эту — вроде бы она и с облаками,
и с птицами, чтоб петь ей аллилуйю:
с нежнейшим профилем, ан — с грубыми руками...
Она и с соснами, она и с колонками,
чтоб петь осанну ей, гулять с ее метелью,
следить за белками, судачить с рыбаками:
дыханьем свежая, ан голова — с похмелья.
И гость таинственный поклялся мне, что ночью
в краях диковинных и на путях пустынных
она являлась странникам воочью —
лицом прекрасная, да на ногах козлиных.
Высокопарная, ан блудная в ухмылке,
высоколобая она, да с низким задом,
с копной роскошною, но с плешью на затылке,
с засахаренным яблочком и ядом...
Не потому ли посредине пира
вдруг сердце падает, а в нищете суровой
так петь запросится, из города и мира
задирижировать, как в яме оркестровой?
Рассказы
Вопреки ожиданию старшего лейтенанта Василия Корнеева, за ужином в день его приезда отец, мать и сестра выглядели печальными. Радость от встречи, когда Василий только показался в дверях в военном мундире, с дорожной сумкой в руках, сменилась неясной приглушенной тревогой. Василий видел, как, тяжело вздыхая, его близкие медленно склоняли головы к своим худым, сцепленным пальцам, не боясь выдать своей грусти, открытые ей и готовые смириться с нею.