Литмир - Электронная Библиотека
A
A

3 Это дробление, расчленение наглядно и даже навязчиво показано Шолоховым еще в начале его творчества. “В „Донских рассказах”, — пишет Семенова, — предстает особое, остро патологическое состояние мира, когда силы смерти и распада, за которыми стоят кипящая злоба, ненависть, чреда мести, берут верх над силами жизни, согласия, красоты. Нескончаемо идут сцены расстрелов, убийств, издевательств, расчленения плоти, жуткая физиологиче­ская трупная натура, вонь разложения, заглушающая здоровые природные запахи”.

4 Полагаю, это случилось потому и в тот момент, когда культура, передаваемая в родовом предании, достигла степени автоматизма, почти заменив человеку природные инстинкты и соответственно почти совершенно лишив его свободы — образа и подобия Божия в нем. Человек не призван бездумно (или философски покорно) существовать в органическом, природном круговороте, и самые привлекательные для нас шолоховские герои — это прекрасные, мощные создания такой органической жизни, в тот момент, когда они неудержимо выламываются из нее.

5 Семенова отмечает, что, изображая народный универсум, место жительства родового тела, Шолохов воспроизводит общую черту “поэтики новокрестьянских поэтов — небо, обытовляясь, оживотворяясь, замыкается в земную дугу”.

6 При том, что, конечно, он видел, может быть, отчетливее всех, и все безобразие их.

7Палиевский П. В. Мировое значение Шолохова. — В его кн.: “Шолохов и Булгаков”. Изд. 2-е, доп. М., 1999, стр. 8. Этому мнению, как отмечает Семенова, “законно удивился” еще С. Н. Семанов. См.: Семанов С. Н.Православный “Тихий Дон”. М., 1999, стр. 57. Впрочем, за пятнадцать лет до Семанова тому же удивилась, говоря о первом сборнике статей Павловского, И. Роднянская (см. “Вопросы литературы”, 1975, № 8, стр. 80).

8 Там отец убивает неузнанного, давно потерянного в коловерти Гражданской войны сына и, опознав его, когда тому уже смерть застилает глаза, по родовой примете — родинке с голубиное яйцо на ноге, зовет в последнем отчаянии убитого “врага” — дорогое свое дитя; а не дозвавшись его из сени смертной, убивает себя самого выстрелом в рот .

КНИЖНАЯ ПОЛКА МАЙИ КУЧЕРСКОЙ

Новый Мир ( № 1 2006) - TAG__img_t_gif647322

+6

Джон Сибрук. Nobrow. Культура маркетинга. Маркетинг культуры. М., “Ad Marginem”, 2004, 302 стр.

Эта очень уютно и вкусно написанная книжка, ставшая интеллектуальным бестселлером и в Америке, и в России, обсуждает крайне неуютную тему: культура на рынке. Сибрук — американский журналист, колумнист “Нью-Йоркера”, подрабатывающий и в менее продвинутом глянце вроде журнала “Вог”, плавно движется по улицам Нью-Йорка. На плечах его — модная кожаная куртка, в наушниках плеера звучит рэп, а вокруг, в воздухе города, стоит Шум (Buzz) — “бесформенная субстанция, в которой смешаны политика и сплетни, искусство и порнография, добродетель и деньги, слава героев и известность убийц”. Шум — то, о чем говорят, шум — это собственно мода и самый последний ее писк, шум — искусство, рассчитывающее на коммерческий успех.

Книга Сибрука рассказывает о том, как изменился за последние десять лет мир, как шум, подобно газу, сначала обволок, а потом и проник в прежде наглухо закупоренные пространства элитарного искусства — в музеи, библиотеки, журнал американской интеллектуальной элиты “Нью-Йоркер”, редакция которого в 90-е годы внезапно осознала — не откликаться на “грубое коммерческое искусство” уже невозможно. Журнал, который ничего не сообщает о “Звездных войнах”, песнях “Нирваны” или кумирах музыкального молодежного телеканала MTV, обречен на медленную гибель.

Строгая иерархия высокой (highbrow), средней (middlebrow) и низкой (lowbrow) культуры рушится одновременно с системой этических оценок. Наступает эпоха “ноубрау”, эпоха культуры большинства, находящейся по ту сторону иерархии, когда хорошо просто то, что популярно, продаваемо и успешно.

Сибрук произносит все это очень спокойно — без тени эпатажа или печали. Аккуратно разливать выдержанное вино из графина хорошо, но и опрокидывать его в бокалы прямо из бутылки, не дожидаясь, пока осадок опустится на дно, — ничуть не хуже. Даже свободнее и веселей.

Конечно, то, что известный колумнист называет “культурой ноубрау”, по сути, и не культура вовсе, так как находится она не только по ту сторону высокого и низкого, но и по ту сторону от традиции, без коей культуры не существует как таковой. “Высокая” культура, та самая, которой не бывает без преемственности, разумеется, существует и будет существовать всегда. Другое дело, что ей действительно приходится потесниться.

Так что в общем книга диагностирует происходящее в мире очень точно. Культура все послушней и неизбежней подчиняется законам рынка. Художник, который хочет быть услышанным, вынужден думать о своих будущих слушателях. А поскольку среди них намного больше простодушных неучей, искусство все неизбежней трансформируется в развлечение, зрелище, аттракцион.

И хотя “Nobrow” написана на американском материале, очевидно, что подобное творится во всем мире, не исключая и наших северных широт. Как известно, недавно пал даже эстетский Петербург — знаменитый “Лютнист” Караваджо в Эрмитаже в ноябре прошлого года экспонировался в сопровождении лютневой музыки и выставленных в девяти флаконах ароматов цветов, которые изображены на картине. Духи с аналогичными запахами можно было купить здесь же. Очевидно, чтобы аромат эпохи Возрождения проник в самые поры людей эпохи “ноубрау”.

 

Олег Зайончковский. Петрович. М., ОГИ, 2005, 288 стр.

Роман Олега Зайончковского — история детства и юности человека, которого все уже с младенчества называют Петрович — до того внимательно, вдумчиво и насупленно он относится к окружающему миру и происходящему с ним. Происходит с ним, впрочем, не больше, чем с самым обычным ребенком. Походы в советский детский сад эпохи 60-х — с гадкой желтой запеканкой и ненавидящей детей воспиталкой, сладостные прогулки с бабушкой, запахи осени и железной дороги, одноактные драмы “один дома” или “мама забыла меня в магазине”, страстное ожидание дня рожденья и подарков, первая и последняя влюбленность в девочку с соседнего двора — став старше, Петрович дерется за нее в школе, а со временем предлагает ей руку и сердце… Даже по этому скупому пересказу ясно: события здесь лишь канва, обрамляющая иное, не соположенное мельтешению действия содержание. Потому что дар Зайончковского не в том, чтобы создавать стремительно мчащийся сюжет, но в том, чтобы останавливать мгновенья.

Зайончковский возвращает писательскому ремеслу его первозданный смысл: писатель — это тот, кто видит. Видит больше и дальше, чем все, следовательно, созерцает. И предыдущий сборник рассказов “Сергеев и городок”, и “Петрович” — это созерцательная проза, где действие течет неторопливо, потому что каждая мелочь может стать материалом для поэмы — будь то тихое угасание снулой осенней мухи, неудачная охота кошки на голубей, сами голуби (“кто принимал пылевые ванны, кто спал на животе, затянув глаза пленочками, кто толковал про любовь с соседкой или соседками”) или шумное бурление стройплощадки.

Перед нами, однако, вовсе не тот случай, когда о незначительном говорится приподнятым языком эпоса с игровой, комической целью, — нет, Зайончковский отнюдь не Валерьян Майков. Автор “Петровича” описывает и мух, и голубей, и кошек, и клацающий гусеницами бульдозер, и вообще все, попадающее в поле его зрения, так подробно и приветливо, потому что ощущает их значимость и вписанность во вселенную. И в этом смысле Зайончковский — писатель эпического дарования, вполне допускаю, что он может написать реальный эпос — не о войне, а о мире, эпос о повседневном. В современной отечественной литературе он такой один1.

81
{"b":"314830","o":1}