Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Мне все еще казалось, что ты спишь. Твое несколько затрудненное дыхание явно доносилось до меня. Но ты вовсе не спала, а, как скоро выяснилось, уже некоторое время следила за тем, как голова моя ворочается на соседней подушке то слева направо, то справа налево. Между тем страхи мои нарастали. Припомнилось, как вечером, когда ты согласилась на четвертушку апельсина, ты говорила так тихо, что я не сразу тебя понял и подошел к тебе почти вплотную: “Ты же знаешь, что я уже третий день не слышу хорошо…” А ты в ответ хоть и несколько громче, но с ноткой досады в голосе: “Это ничего, это скоро пройдет…” И опять я “не понял”: не досада и не равнодушие были в твоем как бы пренебрежительном замечании, а намек на то, что дело для меня самого не в снова проявившемся недуге моем, а в твоей неотвратимой обреченности. Укол в сердце был такой острый, что я невольно приподнял голову с подушки, подавляя вздох. “Ты не спишь?” — пробормотала ты едва слышно. И это было начало нашего последнего разговора.

Я засветил лампу на моем ночном столике. Было ровно три часа ночи. “А что с тобою, Сонюрка, ты давно не спишь?” — “Не очень давно, но я хотела бы тебя попросить снова вскипятить воду для бутылки, это помогает”. — “Сейчас будет”, — и ушел на кухню. Вид у тебя был, как во все эти послед­ние дни, не лучше, но и не хуже. Однако, покуда закипала вода, я крепко, до боли, сжимал пальцы в пальцах, как часто в эти последние недели, и бодрился. “Нет, — думал я, — это все у меня, вероятно, от нервного переутомления… Моя Сонюрка и в мыслях ничего такого не имеет… И с чего это я взял, что она намекает на… смерть?!” Я вернулся с горячей водой, поправил твои подушки, смог подложить бутыль под все тот же левый бок, поцеловал твою ручку и спросил тебя, собираешься ли ты принять снова что-либо снотворное. “Только амиталь”… — и тут же, с нежностью во взгляде, прибавила: “Может быть, в виде исключения и ты возьмешь одну из моих таблеток? Ты очень утомлен, тебе необходимо выспаться, завтра пятница, и Ася собиралась прийти пораньше, а затем в 4.30 придет Виктория (приходящая прислуга)… А? Как ты думаешь?” От таблетки я отказался, еще спросил, с чем ты проглотишь свой амиталь, и ты указала на стоявший на твоем столике стакан с лимонным раствором: “Это хорошо…” Как сейчас вижу, Сонюрочка, твой мизинчик, указывающий на стакан с водою. Ах, Боже, Боже… Я снова лег и спросил, выключить ли лампу? “Да, да, конечно… Вот только проглочу таблетку”. Свет погас, ты пожелала мне спокойной ночи, и я, как в тысячу других ночей, ответил тем же. Затем еще некоторое время я прислушивался: слава Богу, заснула. У меня отлегло от сердца, все страхи рассеялись, я беззвучно, тоже как всегда, помолился и, как всегда в последние годы, закончил моей собственной молитвой о сохранении твоей жизни, и если Господу угодно внять моей молитве, чтобы Он, если так надо, взял мою душу к себе вместо души моей подруги, и такова да будет Высшая Воля.

Это был мой последний разговор с тобою, это была последняя ночь нашей совместной жизни на земле. Перед тем как потушить свет, я взглянул на часы в ящике ночного столика (ты их так хорошо знаешь, эти серебряные часы, подарок ковенского деда в 19032 году ко дню моей Бар-Мицвы, часы, которые сопровождали меня с тех пор всю жизнь, включая те сорок восемь лет, что я тебя знаю3) — часы показывали 3.30.

А когда наступило утро, на меня обрушилась беда и вместе с нею — страшная мучительная загадка, над которой я бьюсь, бьюсь и бьюсь.

Неужели это возможно?

 

Воскресенье, 10-го апреля, шестой день нашей Пасхи, за сколько лет первой без тебя, Сонюрочка, 5.30 пополудни

Через два часа снова праздник, когда я не смогу писать, но я хочу объяснить по крайней мере, о чем должна идти речь. Явный намек, но лишь вскользь, на то, что ты, может быть, сама выполнила некое тайное свое решение, я сделал в этом письме уже 27-го марта. Надо писать отчетливее, чтобы тебе было ясно, о чем я говорю и почему это так тяготит меня.

Перед моими глазами твой ночной столик и на нем, кроме флакона одеколона и стакана с лимонным раствором, трубочка стеклянная с амиталем. Когда я звонил доктору в это страшное утро, 18-го марта, взгляд мой безотчетно вперся в эту трубочку, наполовину еще наполненную. Была тень какой-то обнадеживающей догадки, а что, если ты просто проглотила, чтобы побороть бессонницу, две или три лишних таблетки, и вот доктор это сейчас установит и приведет тебя в чувство. Никаких дальнейших исследований доктор не производил: он констатировал смерть, и все тут. Моя же жуткая догадка непрерывно разбухала: две-три, а почему не 5 — 6 или 10 — 12? То есть если… если это вдруг стало самою тобою избранным средством подвести последнюю черту. Могло ли это быть?

За эти три недели у меня набралось много материалу, относящегося к делу, и как же я могу не расположить его перед тобой?

Я не упускаю из виду, что даже если лекарство стало причиной твоей кончины, это могло случиться без твоего сознательного решения. За послед­ние дни перед кончиной ты не раз проявляла, особенно глубокой ночью, признаки затуманенного сознания. Может быть, ты вспомнишь, как в предпоследнюю ночь (на 17-е марта) ты сбилась на коротком пути из спальни в ванную и спутала стенки платяного шкафа перед самой твоей кроватью с входом в ванную; когда, проснувшись, я бросился к тебе на выручку, ты не сразу поняла, о чем я тебе толкую. Были и другие подобные случаи. Я приписывал это действию снотворных снадобий возрастающей крепости, предписанных врачом. Ну а что, если ты в подобном состоянии полусна стала вдруг глотать без счета белые кружочки лекарства, покуда оно не возобладало над тобою и ты, отравленная им, в последний раз откинула головку на подушки? За это говорит в известной мере тот факт, что стеклянная крышечка стоявшей утром торчком трубочки лежала тут же рядом на столике. Если бы ты проглотила бы сразу убийственное число таблеток, ты навряд ли успела поставить в эту вертикальную позу легко опрокидывающийся аптекарский цилиндрик. Надеть же на него головку ты забывала и в лучшие дни. Впрочем, могла быть и такая последовательность движений: ты открыла трубочку, поставила ее на столик, приподнялась и отсыпала в руку без счету таблеток, после чего, поставив трубочку снова, как обычно, сразу проглотила всю горсточку и откинулась, чтобы уже никогда больше не вставать. Ты видишь, моя дорогая, я пишу тебе как строгий следователь. Но если ты все же проделала полусознательно, почти механически, то где же тут твоя воля, твое “решение”? Да и сама ты ничего показать не можешь. Все, значит, сводится к вопросу: сознательно или бессознательно?

И в связи с ним у меня собран материал.

 

Пятница. 15-го апреля, 5.30

[С 1-го апреля не писал тебе: праздники, а потом переход на будничные рельсы, осложненный посещениями и приведением в порядок чувств и мыслей. В ряде писем задевающие сердце отзывы о тебе (напр<имер>, сегодня — от Левы, а еще раньше — от его Doroty4), и я сообщу их тебе, когда можно будет, но теперь я должен продолжать разбор вопроса: намеренно ли ты перестала отвечать мне под утро 18-го марта или ненамеренно. Ведь уже четыре недели прошли, о, Господи!..]

В материале, собранном мною, о котором я упомянул в конце последней приписки, есть такой факт. Вспомни! Когда мы получили несколько лет тому назад от, увы, уже тоже скончавшегося Франца Коблера описание конца его Доры и услышали в его письме из Калифорнии горькую жалобу на то, что она ушла из жизни добровольно только для того, чтобы не отягощать его жизнь своей якобы неизлечимой болезнью (в основе — психической), я, чтобы поднять дух друга, написал панегирик Доре Коблер, превознося ее завершающий поступок как образец истинного героизма. “Как Вам ни трудно, — писал я ему (по-немецки), — но Вы не можете не видеть, что акт нашей покойницы достоин высочайшего уважения, что даже если она неправильно оценила, что для Вас лучше, что хуже, ее самопожертвование во имя Вашего блага, как она его понимала, остается для всех нас, ее и Ваших друзей, образцом нравственного подвига…” Ты, Сонюрочка, всецело одобрила мой подход и очень хвалила меня после получения отклика Коблера, изъявлявшего горячую признательность за наше “истинно утешительное” письмо. Теперь я думаю, что я именно тогда мог подтолкнуть тебя на мысль, что в подобных обстоятельствах и тебе следует поступить по примеру Доры Коблер. Нашел же я в эти праздничные дни в твоей связке заветных писем, главным образом моих 53-го и 54-го гг. из Южной Америки, также и ее письмо — значит, ты ее и раньше чем-то отмечала. Или, пожалуй, наоборот: ты всецело со мною согласилась в моем восхвалении ее акта самопожертвования, потому что уже раньше влеклась к такому действию, в твоей задумчивости о том, что, как старшей, тебе естественно надо будет уйти первой, и надо лишь, чтобы это произошло незаметно от меня самого. Ты могла уже годы тому назад предвосхитить свое последнее “ты не понимаешь…” успокоительным предложением: “Он не поймет!..”, не догадается. Но мог ли я предположить тогда, что тебе придется очутиться когда-либо в положении жены Коблера? Уже тогда я был непоколебимо уверен, что очередь до конца будет моя.

55
{"b":"314830","o":1}