Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я пришел в ужас, я оробел, отчаянию не было границ. “Неужели она хочет сказать, что состояние ее безнадежно и что никакими сухариками и таблетками уже невозможно помочь? Но ведь доктор обнадеживает, и кардио­грамма якобы благоприятна?!” Сердце судорожно сжалось, и я разрыдался. Я вскочил на ноги, зашагал ослабевшими ногами по комнате, колотя себя в грудь и громко взывая к милости Божией. Вспоминая об этом то и дело с утра 18-го, я каждый раз прошу тебя простить мне этот взрыв отчаяния. Может быть, это слишком взволновало тебя, а тебе нужен был совершенный, ничем не зыблемый покой. Как я мог так забыться? Или ты намеренно вы­звала мой припадок отчаяния, чтобы быть при том, как я буду тебя оплакивать после всего, и своим присутствием разбавить чуть-чуть жуткую горечь предстоящего мне горя. Сонюрочка, в последние годы ты проявляла все чаще и чаще — и сколько раз я говорил тебе об этом! — истинную мудрость, всегда таившуюся в глубинах твоей души. Если это так, я благодарю тебя от всего сердца за то, что произошло в половине десятого, 17-го марта, и да будет милость Божия с нами во веки веков. Дальнейшее как будто подтверждает мое предположение и указывает на то, что я не выдумал все это ради низкого самооправдания.

Ты стала меня успокаивать и обнадеживать.

 

Четверг, 31 марта, 10 вечера

Все это было ровно две недели тому назад. Боже мой, Боже мой. Разве я мог тогда предвидеть, что я буду сидеть сегодня, писать тебе в бесконечность и одним ухом слушать — без тебя, — что радио сообщает о результатах сего­дняшних парламентских выборов, как мы это делали столько раз в Германии и в течение последних двух десятилетий здесь, в Англии. Тебя это не очень интересовало, и теперь, хотя я и дал слово нашему радиоаппарату, меня это инте­ресует только как средство восстановления нашего совместного время­препровождения 15-го октября в позапрошлом году, но уже на новой квартире. Разве­ мог я в четверг две недели тому назад предположить, что мировой часовой механизм будет продолжать свое тик-таканье без тебя, как если бы ничего не изменилось для нас, для тебя и меня? Была ты в заговоре с ним?

Ты стала меня успокаивать и вызвалась тут же мне доказать, что ты и не думала провозглашать “голодовку”, что твоя воля к жизни ничуть не ослабела, что ты сейчас подтвердишь это на деле: “Пожалуйста, принеси апельсин, и мы его поделим!..” Я очистил его, и ты взяла у меня одну дольку, и еще одну, и еще одну, а затем сказала: “Сейчас больше не могу, но обещаю тебе, что завтра все пойдет, как ты хочешь. Обещаю тебе!” — “Дай Бог! Посмотрим, как будет завтра…” Ты проглотила снотворную таблетку (я их держал под моим контролем) и скоро заснула, дыханье было затрудненное, но не внушало тревоги. Я выключил электричество, несколько минут внимательно прислушивался к ровному твоему дыханию и, измученный моим собственным волнением, задремал и без оглядки покатился в пучину сна.

 

Четверг, 7-го апреля, Пасха, 1 Хол ха-моэд. 11.45 утра

Сонюрочка, неделя, что прошла со дня последней приписки к моему письму тебе, ушла в приготовлениях к Пасхе и в первых двух днях праздника. Ася с мужем сняли с меня почти целиком бремя и забот, и хлопотливых работ, со всем этим связанных. Они же сидели за нашим столом при торжественных трапезах, и я, читая нараспев, как еще год тому назад при тебе, традиционный текст, помнил о своем зароке держать себя крепко в руках, чтобы вдруг не брызнули слезы. Как мне это удалось, и сейчас не понимаю. Неизбывная грусть пронизывала меня насквозь. На закраинах сознания я думал, как бы продержаться эти дни до продолжения письменной беседы моей с тобою. И вот продержался.

(Продолжаю в 8 вечера)

За эти недели я много кружил вокруг еще одной вариации моего предположения о роковом характере взрыва моего отчаяния. Быть может, ты и не вызвала его намеренно, но когда он произошел, он подтолкнул тебя на отказ от продолжения борьбы за сохранение жизни. Ведь это истинная правда, Сонюрочка, что жизнь твоя уже давно сосредоточилась на мне, и на мне одном. Тебя ничуть не трогало, что я этим недоволен, но в склонности твоей к формальным умозаключениям ты укрепилась в мысли, что моя земная жизнь ценнее твоей и что поэтому не может быть и вопроса о том, кому из нас двоих следует раньше распроститься с этим миром. Когда бы я ни заикался о завещании, о том, что я по всей форме хотел бы сделать тебя единственной моей наследницей, ты старалась прекратить разговор об этом, а раза два ты довольно твердо заявила, что все это пустое, потому что без меня и тебя не будет. Решила ли ты про себя, что ты покончишь с жизнью, как только меня не станет? Не потому ли ты в последние годы всегда сопровождала меня в полетах, чтобы на случай воздушной катастрофы погибнуть одновременно со мною? Если ты тем не менее проявляла интерес к собственному здоровью, то руководило тобою прежде всего желание охранять меня, оставаться при мне, покуда я жив, не оставлять меня на произвол судьбы. Ты десятилетия подряд баловала меня, считала меня чуть ли не беспомощным ребенком, и кто же — думала ты — заменит тебя, если ты прервешь навсегда свое деятельное попечение?! Ты и представить себе не могла, как это будет, когда я останусь один.

И вот я разрыдался от одной мысли, что я могу тебя потерять: я оплакивал тебя, как если бы тебя уже не было; я колотил себя изо всей силы кулаком в грудь, я бросился на колени перед твоей постелью, у твоего изголовья — ты успокаивала меня, но, к удивлению моему, в котором я тогда, ровно три недели тому назад, почти не отдавал себе отчета, успокаивала как-то очень сдержанно, как бы исполняя долг, как-то — мне казалось — почти равнодушно… Да? Это верно, Сонюрочка? Ты поглядывала на меня, когда я метался по комнате, как обожженный, и внешне, и с больно пылающим сердцем — ты поглядывала на меня со стороны, ты следила за мной как бы совсем издалека, ты меня наблюдала как некогда нежданно-негаданно открывшееся явление в мировом пространстве… Это верно, Сонюрочка? Ты как будто внезапно увидела воочию, как это будет, когда тебя уже не будет со мною; ты еще при жизни увидела, что произойдет в первые минуты после того, как я осознаю, что тебя уже нет. И, обращаясь ко мне с твоим не слишком настойчивым “Успокойся!..”, ты одновременно все больше и больше подпадала под обаяние собственного твоего успокоения… Не верно, Сонюрочка? Ты все больше и больше проникалась сознанием, что я-то буду так или иначе продолжать жить и один: сначала без свидетелей, колотя себя в грудь, хватаясь за голову, спотыкаясь и трепеща, а при свидетелях даже без слез, а затем — затем все пойдет своим земным чередом: у кого столько сил колотить себя в грудь, жизненная энергия еще далеко не иссякла. Мое необузданное отчаяние, так я теперь очень и очень склонен думать, выбило из-под твоих ножек последнюю подпорку. Верно это, Сонюрочка?

Ты всегда осуждала наши “эльяшовские” взрывы. Редко, редко случалось, чтобы на твои серо-голубые-зеленые глаза навертывались слезы. Ты всегда жила в себе и никогда не выходила из себя. Если бы тебе суждено было присутствовать при моем конце, ты стала бы очень задумчивой, рассеянной и оставалась бы деятельно озабоченной, с твердым решением в запасе принять нужные меры на случай плохого исхода. Так что же? Это я сам уско­рил твой конец? Боже-Боже, как знать?!

Но остается еще одна ужасная догадка. Хочу, моя дорогая, моя ненаглядная, поделиться с тобою и ею. Может быть, ты дашь мне какой-нибудь знак, хотя бы в снах моих, в которых ты за эти три недели была такой частой милой гостьей?

 

Пятница, 8-го апреля, 2 ч. пополудни

В эту роковую ночь, с 17-го по 18-го марта, я вдруг очнулся от сильного толчка в левый бок, с ноющим сердцем. Я чуть снова не разрыдался, но сразу подтянулся, боясь нарушить твой сон. Слезы, однако, капали на подушку, и в ноющем сердце зашевелилось острое сожаление о случившемся поздно вечером. В сознание врезались твои слова: “Ты не понимаешь…” Не хотела ли ты, недоговаривая, щадя меня, открыть мне, что я не вижу, что пришел уже срок, что это последние твои дни и что я не должен ничего требовать от тебя, не должен волновать тебя, что лучше и для тебя и для меня самого дать тебе отойти с миром. Этого я действительно не видел, может быть, боялся увидеть и, конечно, “не понимал”. Я сильно испугался и в испуге моем вспомнил, как в последнюю субботу поздно вечером я вскипел, когда ты заговорила о том, что, может быть, следует последовать совету доктора и перевезти тебя в больницу. Я вскипел, потому что я это воспринял как готовность твою принести мне еще одну жертву и “освободить” меня от ухода за тобой у нас на квартире, хотя бы ценою такой жуткой разлуки. Ведь из-за моей собственной еще не преодоленной окончательно болезни я не мог бы даже посещать тебя в больнице. Я с волнением стал тебе объяснять, что там ты будешь лишь отвлеченным “случаем”, если не хуже — объектом для научных экспериментов с престарелыми больными. Лучшего ухода, чем здесь, у тебя не будет, то же — с пищей — я громко доказывал, волнуясь и кипя. Меня волновала, во мне кипела даже горечь какой-то обиды: неужели твоя тяжкая болезнь сделала тебя равнодушной ко мне и тебе безразлично, как я буду мучиться в разлуке с тобою в этом положении?.. Ты сделала вид, будто ты согласилась с моими доводами. Но теперь, в эту глухую ночь, меня осенило: все связалось со страшным смыслом твоего “Ты не понимаешь…”. Не тянуло ли тебя прочь от меня не ради того, чтобы снять с меня бремя “брата милосердия” (и какое это бремя — служить тебе?!), а желание избавить меня от того, чтобы я стал свидетелем твоей, может быть, мучительной кончины? Страх обуял меня.

54
{"b":"314830","o":1}