Впрочем, вампиры чаще приглашали к себе — прослушивали, простукивали, мерили пульс, просили показать язык, заговаривали, усыпляли, доводили до обморочного забытья. Иными словами, требовали новые справки, характеристики, заключения. И снова справки, характеристики, заключения. И снова… и снова… При этом они хмуро кивали, осуждающе вздыхали и неприязненно улыбались. А как еще вести себя с теми, кто одержим преступным желанием покинуть родину-мать ради неведомой исторической родины!
Со всеми этими Авраамами!
Вот и с молодоженами было так же: их жизнь превратилась в хроническое ожидание. Особенно мучительным оно было для Вани — несуразного и незадачливого хитреца, который старался казаться простачком. Его, с одной стороны, тяготила мысль о предстоящей разлуке с матерью, сестрами и морковно-рыжим котом, но с другой — преследовал страх, что его не выпустят и ему суждено остаться с ними навечно. Вот он и метался между своими страхами, как между двумя мышеловками, не ведая заранее, какая из них его прихлопнет.
В конце концов, он смирился с разлукой и обещал себе, что никогда не смирится с отказом на выезд. Не смирится, будет требовать, добиваться, жаловаться, скандалить, протестовать и, может быть, даже диссидентствовать, как назывался тогда самый отчаянный и безрассудный способ протеста.
Да, у него есть знакомства, он готов примкнуть, вступить, подписать. Ему даже жаль, что раньше, занятый сочинением музыки и игрой на скрипке, он с этим запаздывал, но зато теперь наверстает!
Так убеждал себя Ваня, словно угрожая кому-то, кто имел право ему отказать, но еще не утвердился в своем намерении. И вдруг его выпустили! Да, выпустили вместе со скрипкой, которая хотя и была итальянцем, но не музейной ценностью, не реликвией. Выпустили, но это оказалось для него третьей мышеловкой, поскольку Беллу при этом не выпускали.
Да, вот он анекдот, парадокс, причуда времени: не выпускали, ссылаясь на то, что Белла не какой-нибудь там музыкант, а секретарша (секретарша!) важного начальника, у которого она могла выведать многие секреты, государственные тайны. Выведать, выудить, поймать на живца и подсечь. Иными словами, продать вражеским разведкам, а это вам не на скрипке играть!
Когда Ваня об этом услышал, он не поверил, замотал головой, улыбнулся жалкой, просящей улыбкой, а когда его попытались все же убедить, он прижал к груди скрипку, в блаженной истоме возвел глаза к небу и впал в тихое помешательство. Он снова сидел в своем кресле-качалке, гладил кота, беззвучно шевелил губами и молитвенно возводил глаза к потолку. Ваня был по-прежнему уверен, что его выпустили, и он сможет уехать, и никакие доводы не могли его образумить.
Тогда его мать и сестры срочно вызвали меня на помощь.
— Пойми, дружище, ты не можешь уехать один, тебя там просто не примут! — сказал я Ване, пытаясь взять у него скрипку, которую он по-прежнему прижимал к груди как предмет, способный засвидетельствовать то, во что другие黁отказывались верить.
— Меня выпустили, — прошептал он в той же блаженной истоме. — Теперь я свободен. Я буду играть!
— Да пойми ты, без Беллы…
— Выпустили… — прошептал он снова, закрыл глаза и засмеялся счастливым смехом.
— Мало ли что выпустили! Ее-то ты не можешь оставить!
— Выпустили, выпустили… — повторял он, словно не слыша меня, и на его лице застыло выражение такого непробиваемого упрямства, самодовольства, идиотического восторга и упоения, что мне вновь захотелось стукнуть его по лбу.
19
Все случившееся с Ваней ужасно подействовало на меня, и я чувствовал себя скверно после того, как с ним расстался, так ничего и не добившись. Да, мы вместе мечтали уехать, но я никогда не думал, что из-за этой мечты можно так одичать, опуститься, дойти до самого жалкого состояния. Мне стало страшно, что я могу уподобиться Ване, и я сказал себе: нет, не хочу. Не хочу я никуда уезжать, раз за это требуется такая плата.
Сказал — и бросился в омут.
Из-за какой-то мелочи я поссорился с матерью, убежал из дома, хлопнув дверью, разыскал Таню в ее поселке, и мы провели вместе три дня. Ее мать уехала куда-то на похороны, Таня взяла отпуск, и мы затворничали, занесенные снегом по самую крышу. Да, это были такие дни, что я тоже впал в блаженную истому и мне хотелось закрыть глаза и засмеяться счастливым смехом…
Когда же я вернулся, земля подо мной разверзлась. Весть о моем безумии облетела всех московских родственников, весь наш многочисленный клан. На меня, как желуди в дубовой роще, посыпались советы и предостережения от всяких тетушек и дядюшек: Клары Самсоновны, Сусанны Рудольфовны, Бенедикта Лазаревича, Гелия Вольфрамовича, Молибдена Евсеевича. Меня урезонивали. Меня старались образумить.
Меня спасали.
По мнению нашего клана, мне грозила самая страшная опасность — жениться и креститься. «Если что и произошло, ты ничуть не обязан…» — внушала мать и подставляла к моему уху телефонную трубку, в которой тоже слышалось, что я не обязан. «Все молодые люди когда-нибудь…» — ворковала Клара Самсоновна. «Это естественный ход вещей…» — с придушенной хрипотцой вторил ей Бенедикт Лазаревич.
В завершение телефонной атаки на меня мать набрала аварийный номер, иначе говоря, позвонила отцу, с которым советовалась лишь в самых экстренных случаях и просила денег, если больше не у кого было взять. «Твой ребенок висит над пропастью, ты должен вмешаться хотя бы потому, что сам подал ему пример… Сам! Сам! Сам!» — слышал я возгласы, стоны и ахи из-за стены.
Я был срочно вызван к отцу. Сначала он встретил меня в скверике у трамвайной остановки, мы расчистили от снега скамейку, сели, вздохнули, и я как на духу все ему выложил…
Дома его вторая жена Маруся — свой человек, умница, все понимает — накрыла на стол, накормила нас ужином, а потом я стал возиться с их пятилетним Егоркой, рыжим, веснушчатым, лопоухим, с дыркой вместо переднего зуба. Егорка вывалил на ковер все свои игрушки, явно ожидая от меня того восторга и вожделения, которое сам испытывал, когда их ему дарили, и теперь из ревности ко мне надеялся испытать снова…
Немного погодя, Маруся с отцом позвали меня в соседнюю комнату.
— Бедненький ты наш, ну живите с ней здесь! — сказала свой человек Маруся, кладя мне на плечо полуголую, испачканную мукой руку.
— Как?! — опешил я. — Вам же самим тесно! Вы даже новую мебель у знакомых держите, поскольку вам ставить ее некуда!
— Ерунда, брат, поместимся. — Маруся вторую руку положила на плечо отцу, ласковым подзатыльником побуждая его высказать свое мнение.
— Да, Борис, если все это у вас серьезно, имей в виду такую возможность… Вы же не мебель, чтобы держать вас, где попало!
— Но ведь ты, же знаешь, наше семейство… возникают вопросы… — Я выдержал паузу, выражавшую надежду на то, что отец лучше меня понимает, какие именно вопросы возникают в подобных ситуациях. — К тому же я имею в виду и другую возможность… — Я понизил голос в расчете, что отец поймет меня с полуслова, но он все же спросил:
— Какую?
— Уехать, если выпустят… на историческую…
— Ах, вот ты о чем! Ну, что же… святое дело, как говорится. Хотя я лично для себя все вопросы такого рода решил, и моя родина здесь. — Отец посмотрел на Марусю так, будто без этого взгляда его слова теряли часть своей убедительности. — А если у тебя возникают подобные вопросы, то тебе надо навестить бабушку Розу. Она, правда, мне крест на шею не вешала, но когда-то очень помогла. Поезжайте-ка к ней вместе… вместе с Таней.
— Хорошо, — пообещал я.
И мы поехали.
20
— Здравствуйте, мои птенчики! Мои голубочки! Шолом!
Встретив нас этим возгласом, бабушка Роза, приодетая, причесанная, надушенная, грузная и тучная, вся просияла от радости, затряслась и заколыхалась под коконом платья, украшенного бантами и рюшами, и на нем стал волнами вздыматься креп с лиловыми мушками.
— Познакомься, это Таня, — сказал я, и она замерла, как замирают в тех случаях, когда не сразу находят слова, чтобы выразить внезапно нахлынувшую благодарность тем, кто осчастливил их своим визитом.