И я вернулся.
Вернулся и вот живу, седые виски, тощая бородка, голый череп, обтянутый сухой, покрытой пигментными пятнами кожей, слезящиеся веки и белки в красных червячках. Сыроватый я, сыроватый…
Конечно, же тогда я не сразу решился расстаться с Таней и, как полагается, мучился, метался и даже советовался. Однажды под вечер я примчался к другу Ване, взъерошенный, небритый, замотанный шарфом до самого носа, с оттопыренным карманом, из которого выглядывало горлышко недопитой бутылки.
Ваня пить со мной не стал, плеснул мне в чашку, когда же я спросил, ехать мне или не ехать, ответил, не глядя на Беллу:
— Я бы поехал…
— А я бы осталась, — сказала Белла, с вызывающей усмешкой отыскивая его взгляд.
Обо всем об этом я поведал Тане, когда мы встретились у колонн Большого театра: да, почему-то именно там, словно лучшего места нельзя было найти! Я, знаете ли, пригласил ее в театр! Этакий кавалер!
Потухла роскошная хрустальная люстра, зажглась подсветка на пюпитрах у оркестрантов, дирижер взмахнул тонкой спицей, и полилась моя увертюра. Да, я наклонился к самому уху Тани и прошептал, она не поняла, и мы тихонько вышли. Почему-то я начал именно с этого — моей просьбы о совете, а обо всем остальном — о том, что мы подали документы и нас отпускают, — промолчал, словно Таня должна была догадаться обо всем сама.
Догадаться по моему долгому отсутствию и внезапному появлению.
Иными словами, я не стал ничего объяснять, а просто сказал. Сказал, что Ваня бы на моем месте… Да и любой, любой — не только Ваня!.. Хотя Белла уверяет, что она… Но это только потому, что ее не выпускают и ей хочется отомстить за это Ване. Нас же отпускают — всех, кроме бабушки, и поэтому Ванин совет… одним словом… вот только бабушка, но о ней позаботятся Ваня и Белла, правда, мы их еще не просили, но надеемся, что они согласятся…
— Ваня и Белла? — спросила Таня так, словно умер кто-то из ее близких и ей предстояло уточнить, когда и где состоятся похороны.
— Да, Ваня… хотя, может быть, и Белла, — ответил я голосом человека, который, сообщая время и место похорон, сам испытывает скорбь по усопшему.
— Они позаботятся? — Таня смотрела на меня во все глаза, словно для нее было совершенно неважно, какой она задает вопрос: главное, чтобы я ответил «нет». — Позаботятся? Позаботятся?
— Да, — ответил я.
Таня вздохнула, словно обещая себе больше не задавать никаких вопросов.
— Ни о ком они не позаботятся…
— Почему? Они так любят бабушку Розу, особенно Ваня…
— Да так… мне почему-то кажется… — Таня отвернулась к колонне, чтобы я не знал, плачет она или смеется.
— Тогда мне придется остаться, — сказал я, не веря собственному голосу и удивляясь, как он звучит.
— Нет, не придется. — Таня повернулась ко мне лицом, чтобы я убедился в том, что ее глаза были совершенно сухими.
— Как? Ведь ты же сама…
— Да, я сама, сама! Я сама позабочусь о твоей бабушке! — выкрикнула Таня и бросилась к метро, всем своим видом умоляя, чтобы я не догонял и не провожал ее.
Да, сразил ее выстрелом в спину, но только не провожал!
Так уж случилось, что вскоре я познакомился со своей будущей женой. Да, может быть, случилось волею судьбы, а может быть, просто было нужно, чтобы я познакомился, и мы сыграли свадьбу. Моя жена очень нравилась матери, а это великое достоинство!
К свадьбе мне понадобился костюм, но спохватились мы поздно, поскольку больше думали о подвенечном платье, о рассылке приглашений и закупке шампанского, и никакое ателье не взялось бы шить. Тогда я вспомнил адресок, и мы поехали в Дедовск…
По шаткой, прогнившей лесенке мы с матерью вскарабкались на какой-то чердак, и стоило открыть дверь, как в лицо ударило облако мыльного пара, едкий запах стирального порошка и раскаленных конфорок, облитых выкипевшей пеной. И что бы вы думали, франт директор (он же Галантерейщик!) предстал перед нами в фартуке, голова повязана полотенцем, с рук капает мыло. Сконфузившись, он объяснил, что жена допоздна занята на работе, очень устает, бедняжка, и обязанности по дому лежат на нем. Конечно, он поможет со свадебным костюмом и сошьет его быстро, отложив все другие заказы!
Впрочем, не думаю, что он был завален ими.
— Мы оба нашли счастье в том пансионате, — сказал он, угощая нас чаем, и мне показалось, что в его глазах (и левом, и правом) блеснули слезы.
Когда мы уже прощались, вернулась его жена. Ее я тоже очень хорошо знал…
Тот южный городок быстро промелькнул в вагонном окне, и я не успел его толком рассмотреть. Но узнал очертания станции, набережной, приморского парка, фонтанчика с минеральной водой. Узнал и подумал: а может быть, все это — Крым, наше знакомство, встречи в Москве, трехдневное затворничество в ее поселке — и было моей романтической зацепкой, моим безумием, моей первой любовью?!
Так было или не было? Ответь, праотец Авраам!
3 мая 2001 года
Смерть отца Александра
Осень восемьдесят третьего. Московская окраина, почти пригороды, предместья, раскинувшиеся в стороне от Ярославского шоссе: хоть и не за кольцевой, но уже недалеко и до Пушкина. Окраина наполовину избяная, с проложенной между черными бревнами паклей, поленицами дров, накрытыми ржавым, присыпанным кофейного цвета желудями листовым железом. Наброшенное на столбик забора кольцо алюминиевой проволоки удерживает покосившуюся калитку.
Затхло, гнило, но кое-как живем!
И тут же, рядом — окраина кирпичная, многоэтажная, с одичавшими яблоневыми садами, свалками, стройками, гаражами и затянутыми сетками голубятнями, в которых воркует, токует, брачуется, сшибается насмерть и под двупалый свист взмывает в воздух, роняя перья, шумный птичий табор.
Живем, не жалуемся, но и не радуемся!
Заселяют дом. Как всегда перед ноябрьскими (а там уж не за горами и Введение во храм), в воздухе ни дождя, ни снега, лишь опускаются на мерзлую землю редкие белые мухи, лужи покрыты сухим, анемично-белым ледком, магниево блестит огонек сварки на пустыре, и вдали со свистом проносится лихая электричка, змеясь за солнце сливающимися в едином мелькании стеклами.
Грузовики с брезентовым верхом задним ходом подруливают к подъездам, с грохотом опускают борт, и из кузова выпрыгивает бравая команда, наплечных дел мастера, каждый хват, балагур, озорник, баньку по бревнышку раскатает, бабу зацепит и заветная фляжка в заднем кармане комбинезона. Побулькивает. Они надевают широкие наплечные ремни и, поплевав на руки, выгружают и заносят. Выгружают и заносят. В зеркальных дверцах шкафов и буфетов опрокидываются отражения окон, голых берез, пасмурного, рыхлого, с зыбким малиновым свечением среди облаков, неба…
Постройку дома когда-то начинал театр, заслуживший к себе благосклонное расположение в верхах тем, что поставил пьесу к дате, к очередному эпохальному, и даже сподобился быть упомянутым в прениях по отчетному докладу: похвалили за современный репертуар, за лепку ярких, жизненных образов, за режиссерское дерзание и отвагу. Иными словами, дерзанием сумели подсюсюкнуть. После этого можно смело выруливать на Старую площадь, стучаться в кабинет и, прямо не ссылаясь (там такого не любят), но вскользь намекая на завоеванную привилегию, просить, просить, просить.
Разумеется, напирая на то, что создатели пышной лепнины до сих пор ютятся в тесных коммуналках, слышат за стенкой пьяную брань, ор, крики и визг гармошки, обсуждают творческие вопросы по телефону, висящему в коридоре, а за спиной в это время шаркают, шмыгают, харкают, плюют и гремят ведрами.
Вот ради таких-то — из коммуналок — унижались и просили. Ну и конечно же не забывали о подающих надежды молодых, которым есть, где играть, но совсем негде жить.
В кабинете поддержали, пообещали, заверили и велели: дать! Но строительство двигалось медленно, со сбоями и затяжками, забытыми на кладке мастерками, полным окурков корытом из-под цемента и пугливо-одиноким крановщиком в кабине башенного крана, увенчанной кумачовым лозунгом. В середине же прошлого года работы совсем приостановили, заморозили, перебросив капиталовложения на более срочные объекты: жаль, что такую пьесу не поставишь на сцене!