Невесту звали Марфой, и по характеру она показалась Нине Евгеньевне необыкновенно тяжелой: и не подумала бы, что такие бывают, если бы не встретила. Во время этой встречи — случайно столкнулись на улице, возле Центрального телеграфа, — она хмуро перебирала четки коротенькими красными пальцами, смотрела куда-то в сторону, изнывая от нетерпения, пока Кузя разговаривал с матерью, и ждала повода, чтобы поскорее распрощаться с ней. Нину Евгеньевну поразил ее черный старушечий платок, заколотый брошью, длинная черная юбка и сапоги, наполовину скрытые под нею.
Да, да, сапоги, словно у лесничихи или комендантши!
«Мальчик мой, ты же мечтал, к чему-то стремился, искал себя! Ты семнадцать раз прочел Библию! И что же теперь?! Будешь разорять кладбища, осквернять могилы и устраивать погромы в синагогах?!» — хотелось ей спросить, глядя в лицо сыну расширившимися от сострадания, полными слез глазами. Но она не спросила, решив дождаться другой минуты — удобного случая, когда они с сыном будут наедине.
А тем временем все-таки рассказала обо всем мужу.
— Что ж удивляться! Результат закономерен, — сказал Глеб Савич и, не распознав до конца ее отношения к случившемуся, сделал вид, что свое отношение считает нужным до поры до времени скрыть.
— Ты мне приписываешь вину? — спросила Нина Евгеньевна, удивляясь такому началу.
— Я помню фразу, которую он произнес однажды после вашего разговора: «Наверное, хорошие лица бывают только у атеистов». Произнес со скептической усмешечкой и гримасой какой-то затаенной боли. И при этом в глазах блеснула такая решимость, словно он собирался употребить все свои силы на то, чтобы доказать тебе обратное. Вот он и доказывает…
— Я действительно ему однажды сказала, что в церкви мало хороших лиц. Я и сейчас могу это повторить. — Нина Евгеньевна с досадой пожала плечами, удивляясь, что такие ясные по сути слова кем-то воспринимаются столь превратно. — Мы и с тобой не раз говорили, что в нашем обществе церковь как социальный институт, как сформировавшаяся по определенным психологическим признакам людская среда, словно магнит, притягивает к себе все косное, невежественное, враждебное культуре и другим религиям и в конечном итоге языческое. Да, языческое, поскольку веру они подменили церковным обрядом, целованием икон, свечками, поминальными записками, освящением куличей и пасхальных яиц. Вместо живого Христа, который есть в каждом из нас, у них вечно живое было — заветы отцов, патриархальная старина. Они раболепствуют пред властью, потому как сами безмерно любят власть, услаждаются ею. И они всегда найдут себе помощников в воинствующей черной сотне и поддержку на Лубянке. При этом они в восторге от себя, как выразился отец Александр. Эти их черные рясы и клобуки… какое-то царство мух. Царство мух! — Нина Евгеньевна заслонилась ладонью от воображаемой картины, размытые очертания которой упорно и навязчиво ее преследовали.
— Для тебя они хуже атеистов? — спросил Глеб Савич, произнося последнее слово с легким дрожанием голоса, выдававшим ликование того, кто подстроил другому замаскированную ловушку.
— Знаешь, хуже. Да, хуже! Отец Александр не раз говорил, что атеизм — это дар Божий, что это великая оздоровляющая сила, что ни один храм не был закрыт без воли Божией, что всегда отнималось только у недостойных…
Глеб Савич с поощрительной улыбкой выслушал эту пылкую речь.
— Вот и не удивляйся, что Кузя бросился искать спасения от вашего дарованного свыше, оздоровляющего атеизма. — Он посмотрел на нее долгим взглядом, который сопровождался внушительной паузой. — Ну и что ж ты как мать намерена все-таки делать?
— А ты? — спросила она, тем самым испытывая, долго ли он способен разыгрывать благородное невмешательство там, где, в сущности, преисполнен лишь вялого и немощного равнодушия.
— Что я, грешный! Меня вы давно отстранили…
— Не время считаться, Глеб!
— Время… время собирать камни и время их бросать, — возвестил он торжественно и сам же слегка зарделся: это прозвучало не так, как ему хотелось, и он кашлянул в знак того, что предоставляет желающим долгожданную возможность испепелить его немым укором в глазах. — В общем, моя точка зрения такова, что пусть! Пусть, пусть, пусть! Пусть все летит в тартарары! Пусть женится! Лично я пас, как говорится… Эх, в карты давно не играли! В картишки!
— Глеб! — воскликнула Нина Евгеньевна, уронив руки, призванные донести до него ее беспомощный призыв. — Как ты можешь! Ведь ты же один из первых в нашей библейской группе! Ведь у нас семья, наконец!
— Нет у нас никакой семьи! — воскликнул Глеб Савич, странно взмахнув рукой с вывернутым, острым локтем. — Ничего у нас нет… вот и все!
Глава двадцатая
БАЛОВЕНЬ-МУЧЕНИК
Глеб Савич высказал самое наболевшее — то, что напухло в душе, как нарыв, как гноящаяся рана: он причислял себя к мученикам и страдальцам. Его тайные муки были скрыты от людского глаза, и, глядя на него, никто бы не подумал, что Глеб Савич Бобров, любимец партера и лож, баловень сцены, страдает. Он предпочитал молчать о своих душевных ранах и в разговоре о себе, человеке конечно же ранимом и деликатном, считал уместной насмешливую, слегка небрежную снисходительность, освобождавшую собеседника от обременительной обязанности слишком ему сочувствовать.
Причиной этому была отнюдь не ложная скромность и самоуничижение, и Глеб Савич ни перед собой, ни перед другими не умалял значения собственных переживаний. Напротив, он словно бы признавал некую общественную опеку над своим душевным покоем, миром и благополучием. Глеб Савич имел полное право сказать обществу: вот люди, лишившие меня спасительного покоя, причинившие мне душевную боль. И общество тотчас ополчилось бы на виновных, их разоблачило и покарало.
О, как возмутилось и вознегодовало бы общество, узнав о том, что вместо прихотливых настроений, капризов, шалостей, вольностей и причуд артистической жизни, вместо размышлений о сути искусства, религии, чтения книг и бесед с умными людьми — такими, как отец Александр и кое-кто из их библейской группы, его любимец Глеб Савич Бобров ведет жизнь полную будничной борьбы и мучений! Но он не прибегал к гласности (хотя теперь это и в моде), а молчаливо нес свой крест. В этом-то и была его роль страдальца, страдальца тайного, добровольного и безропотного.
Глеб Савич был уверен, что люди, которые досаждают ему своими просьбами, вечно чего-то требуют, на что-то претендуют, корят его тем, что он не проявляет о них заботу, на самом деле лишь благодаря этой незримой заботе и существуют. Его тайное мученичество и страдальчество словно питало их живительными, целебными, омолаживающими соками, и когда Глеб Савич воскликнул, что у него нет семьи, он из молчаливого и тайного страдальца впервые превратился в страдальца явного. Он облачился в гладиаторские доспехи и двинулся в наступление, чтобы уязвить лезвием меча тех, от кого сносил унижения и на кого копил не отмщенные обиды. И его не заботило, как он будет выглядеть в их глазах и каким именем его назовут. Глеб Савич соглашался на любое имя, лишь бы освободиться от того, что подпочвенной влагой напирало изнутри, из кромешных потемок души. Он упивался собой в эту минуту, и даже ощущение собственной неправоты — чудовищной неправоты! — не останавливало его воинственную и страдальческую душу.
Глава двадцать первая
НЕЗРИМЫЙ ИСПОЛНИТЕЛЬ
Света боялась в себе неожиданного.
С детства она росла без отца, и мать, поглощенная своими мыслями и заботами, не обращала на нее особого внимания. Поэтому Свету никогда никто не воспитывал, не вразумлял, не наставлял, и вместо воспитателя и советчика она чутко прислушивалась к тому мнению о себе, которое складывалось у окружающих. Чтобы вести себя правильно, надо было ни в чем не противоречить этому мнению, оправдывать его своими словами, жестами и поступками: это было единственным способом избежать ошибки. Поэтому Свету охватывал страх, если в душе поднимались неведомые ей чувства, она суеверно гнала их прочь, хватаясь за спасительную соломинку знакомого и привычного.