Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Озадаченный этим, я запнулся, покраснел, но упрямства ради все же выдавил из себя в прежнем тоне:

— Да так, от вредности…

Она простила мне мое фиглярство, с такой же мягкой настойчивостью внушая:

— Давайте еще погуляем. Говорите что-нибудь, говорите…

И едва лишь я раскрыл рот, она с досадой поправилась:

— Нет, ты говори, Боря…

10

Мы гуляли до самой полуночи. Дождь кончился, выглянула луна, меж прибрежных домиков лилово блеснуло море. Невозможно было различить, где оно сливалось с небом, таким же лунным, мутным, бездонным. Я как мог, старался ее развлекать, хотя не уверен, что это у меня получалось. Увы, у меня не было в запасе забавных историй, сплетен, баек. И я, признаться, не мастер рассказывать анекдоты — не мастер, наверное, потому, что я плохой потомок Авраама, да и те годы до сих пор мне кажутся то ли страшным сном, то ли скверным анекдотом.

Рассказывал я о московском друге, его невесте, приближавшейся свадьбе и собственной грусти по этому поводу. Боже, чужая дружба, чужая свадьба — кому это все интересно! Но Таня слушала меня, словно умоляя не прерываться, — дальше, дальше! Я даже прочел ей, в знак особого доверия, несколько строк из письма, которое зачем-то захватил с собой. Именно в этих вдохновенных строках мой умный друг с суеверной боязнью сглазить, спугнуть сумасшедшую удачу всякими недомолвками и оговорками намекал на то, что после свадьбы они подадут заявление и, наверное, уедут. Во всяком случае, есть надежда, есть шанс, что это не окажется скверным анекдотом… Он еще поиграет на скрипке! И его услышат!

И тут Таня задала мне поистине очаровательный по своей наивности, невинности и неискушенности вопрос. Вопрос, заставивший меня поперхнуться, закашляться и смахнуть с глаз умильные, растроганные слезы:

— А куда они собираются уезжать?

Я несколько минут оторопело смотрел на нее, ожидая, что за этим вопросом последует признание в намеренном розыгрыше, шутке, притворстве, ведь нельзя же спрашивать об этом всерьез! Но Таня меня не разыгрывала, не притворялась и с самым серьезным, недвусмысленным видом ждала ответа. Тогда, наконец, прокашлявшись, я сказал:

— Далеко. Как принято говорить, на историческую родину…

— А где их родина?

— У моего друга здесь, а вот у его невесты… гм… — Я выдержал внушительную паузу, надеясь, что Таня прочтет ответ в моих глазах, но она улыбнулась с виноватым и смущенным видом человека, не умеющего читать.

— А у невесты где?

Тогда я простонал:

— В государстве Израиль! Израиль, черт возьми!

На лице у Тани застыла гримаса смертельного ужаса.

— Но ведь там… там одни сионисты! — прошептала она, округляя глаза и тем самым придавая им соответствие с устрашающим смыслом этого слова.

— А, по-твоему, они такие бяки? — спросил я с шутливым ужасом.

— Да они хуже диссидентов! — воскликнула она, радуясь тому, что ей удалось меня просветить и предостеречь.

— Неужели хуже?! Кто тебе это сказал?!

— Да у нас в поселке все знают! — произнесла она так, будто к этим словам ей нечего было добавить.

11

Мать у нее драит полы, моет котлы в столовой, весной убирает у дачников, а еще ее приглашают обмывать покойников и голосить на похоронах. Голосит она страшно — осунувшаяся, с запавшими глазницами, сама похожая на смерть, — аж дрожь пробирает. Отца у них нет: попал в колонию за кражу канистры с бензином и сгинул — то ли вагонеткой переехало, то ли на лесоповале задавило рухнувшей сосной. Зато у них множество всяких дядьев, кумовьев, сватов: как соберутся на праздник, так три дня гуляют, самогонку стаканами хлещут, в бане куролесят и зимой голыми в снег прыгают — красные, распаренные — и орут благим матом. Впрочем, бывает, что и не благим…

Поселок у них маленький, пятнадцать дворов, кладбище, церковь и один магазин. Хлеб раз в неделю завозят, а злые бабы половину скупают, чтобы свиней кормить. Поэтому иной раз и хлеба не достанется… Домик у них бревенчатый, вросший в землю, — зимой, в феврале, заносит снегом по самую крышу. К заиндевевшему окну подойдешь, посмотришь и не поверишь: в снегу, как в раю…

Сама она работает на мебельной фабрике, в обивочном цехе. Ездить далеко, вставать приходится рано, и она досыпает в электричке, если удается занять местечко, хотя бы с краю скамейки. Если же нет, так и стоит, держась за поручень и изредка проваливаясь в дурной, обморочный полусон.

В цехе у нее свой закуток, где пахнет стружкой, клеем и скипидаром. На полках разложены рулоны тканей, которые она принимает по накладным, а затем выдает обивщикам. Над столиком у нее прибит портрет Белинского, и зеркальце висит на гвоздике, но ей некогда в него смотреться, да и охоты нет, поскольку ее ухажеры — Гаврилыч и Федотыч, оба бобыли, загнавшие пьянством в гроб своих жен. Один пристегивает к ноге протез, другой приставляет к уху трубку, и оба перед ней куражатся, бахвалятся, ухмыляются. Делают стыдливые комплименты и угощают растаявшими и слипшимися карамельками из кулька…

Так рассказывает Таня, и я слушаю со странным чувством удивления: какое у нас все разное и как все, похоже! Пусть она живет в поселке, а я в Москве, но от моей Москвы до таких поселков рукой подать. Вот она, кольцевая, а за ней бревенчатые домики, яблоневые сады, кладбище (хоть мы там и не хороним) и церковь (хотя мы в нее и не ходим).

Мать у меня так же голосит, но только не по покойникам, а по живым и здравствующим — тем, кого, по ее мнению, нужно от чего-то спасать, вырывать из какого-то ада, не давать им становиться жертвой пороков и заблуждений. Да, заблуждений как своих собственных, так и тех, кто якобы о них печется, на самом же деле стремится погубить. Охваченная противоположным стремлением — спасти, мать тоже может устрашить любого, хотя до запавших глазниц она себя никогда не доводит, холит, лелеет, пилкой подравнивает ногти и шьет наряды у портнихи Симочки, обмеривающей ее с сантиметром на шее и булавками в зубах.

Так же, как у Тани, у нас часто собирается родня — правда, по своим праздникам, которых так много, что я в них путаюсь и толком не знаю, в честь чего зажигать свечи и обмакивать в мед яблоки. Не знаю, потому что плохо воспитан, не впитал, не усвоил многое из того, о чем следовало бы знать, как считает мать, и ее в этом поддерживает вся родня во главе с бабушкой Розой, законодательницей и патрицианкой. Да, она чем-то напоминает мою хозяйку — такая же грузная и рыхлая, с оплывшими ногами и колышущейся грудью. Правда, нос у нее не греческий и на лице бородавка со свившимся колечком седым волосом, к которой я привык так же, как и к ее поучениям, наставлениям и проповедям. Поучает она и в кресле, и за обеденным столом — поучает, наставляет, проповедует, как надо читать Талмуд, праздновать Новый год и встречать Субботу. И так без конца…

Впрочем, бабушка у меня добрая, меня, ненаглядного, безумно любит, словно я для нее по-прежнему маленький мальчик, и я тоже люблю ее…

Но меня хватает лишь на главный праздник, когда у нас ставят на стол чашу с соленой водой, пьют вино и едят сухие ломкие хлебцы, которые особенно хорошо готовит бабушка. Хлебцы-то я ем и от вина не отказываюсь, но историю призвания Моисея пропускаю мимо ушей и, когда слышу о казнях египетских, то едва сдерживаюсь, чтобы не перекреститься.

Вот что значит воспитываться без отца! Да, отца у нас тоже нет, хотя он не сгинул, а ушел к своей Марусе, за что среди нашей родни его клянут за отступничество, ее же мать называет не иначе, как Руфь.

— А кто это — Руфь? — спрашивает Таня, и я вздыхаю от мысли, что придется объяснять ей то, в чем я тоже путаюсь и о чем имею смутные и расплывчатые представления.

— Это из Библии, Руфь Моавитянка…

— Моавитянка? — Таня вслед за мной произносит непонятное слово, подражая движению моих губ так, словно это помогает ей постичь его сокровенный смысл.

— Да, кажется… Она не была еврейкой, хотя ее муж… Словом, мать хочет сказать, что отец нарушил некий обычай…

31
{"b":"285510","o":1}