— Розыск Комарова был объявлен? — спросил я.
— Нет, — ответил Коршунов. — Семье объявили, что он погиб.
— А Белоцерковца разыскивали?
— Нет. — Инспектор угрозыска пожал плечами. — Его считали убитым 15 июня сорок первого года.
— Выходит, оба могли не только умереть, но и остаться в живых?
— Могли, — согласился следователь.
— Вполне, — подтвердил инспектор угрозыска.
10
Осень незаметно перешла в зиму. Последние недели года всегда пробегают быстро, второпях, рождая бумажную метель разных отчетов, справок, предложений и проектов на грядущий год. Кто-то сравнил январь в календаре с понедельником в неделе... Действительно, январь, как правило, всегда тянулся для меня долго и мучительно. Было очень много работы.
Под моим надзором находилось много дел. В том числе — которые расследовались органами милиции... Так что выделять Жарова особо я просто не имел времени. Хотя дело Домового числилось одним из самых трудных.
В начале февраля позвонил Межерицкий и весело произнес:
— Петрович, есть одна идея.
— Ну, дорогой товарищ, я тебя не пойму. То ты выступаешь против всяких отклонений от своей классической терапии, то тебя самого тянет на опыты.
— Диалектика, — сказал он шутливо. — Великая движущая сила любого мышления. Это Толстой сказал, что ненавидит людей, у которых раз и навсегда заведенный порядок в голове?
— Кажется.
— Я с ним согласен. Такой человек тусклый и вредный для себя и, главное, для окружающих. Он умер, и лишь тело продолжает жить. В общем, я еду в райцентр и могу обрадовать твою персону своей персоной.
— Заезжай, но в три у меня заседание исполкома.
— Ты успеешь...
Межерицкий, однако, задержался в больнице, и я из-за него опоздал в горисполком.
...С первых своих слов психиатр меня ошарашил:
— Захар, ты можешь достать путевку в Дом творчества? Хорошо бы на два срока...
— Вот это задача! Ну еще в местный дом отдыха — куда ни шло...
— Я бы тебя не просил, имея такие полномочия, как ты. Но если вы требуете от меня конкретных успехов, нужна путевка в Дом творчества, и обязательно композиторского. Мы теперь знаем прошлое больного. Ту пору, когда он еще учился в консерватории. Независимо от того, что вы предполагаете, — Комаров у нас или Белоцерковец. Самые сильные чувства, самые яркие воспоминания достаются нам из детства и юношества. Человек, например, с потерей памяти в старости может помнить именно эти ранние впечатления. Их он и может скорее всего вспомнить, если мы хотим попытаться заставить заработать память. Резюме. У нашего пайщика надо спровоцировать воспоминания детства или юности. Детство, наверное, невозможно. Юность — пожалуйста. Обстановку, в которой он варился в консерватории. Светлую, мажорную, еще не отягощенную свершенными деяниями. Такие воспоминания, которые доставили бы ему приятное. Творческие разговоры, дискуссии, споры о музыке, портреты великих композиторов, чьи-то экспромты на рояле или скрипке... Короче, дух творчества. И при этом — дом отдыха. Понимаешь?
— Даже очень. А не сбежит? — все еще не сдавался я.
— Куда? В Африку? — засмеялся Борис Матвеевич.
— Не знаю... В Зорянск, Лосиноглебск, Ленинград... Вдруг вспомнит все да такое натворит...
— Конечно, врача надо предупредить. Негласно, конечно. Даже при заштатном доме отдыха есть кто-нибудь из персонала. Я буду держать с ними связь.
...Устроить Домового в творческий санаторий Союза композиторов оказалось хлопотным делом.
С больным поехал сам Межерицкий. И все сошло с «внедрением» гладко. Более того, работники Дома творчества отнеслись к делу с таким пониманием, доброжелательностью и даже усердием, что мы поразились.
— Все-таки композитор... Свой брат... — сказал Борис Матвеевич, возвратившись из поездки.
— И возможно, преступник...
— Они этого не знают. Что ж, товарищ прокурор, остается только ждать, когда пайщик заговорит, то есть Комаров-Белоцерковец.
«Комаров-Белоцерковец» Межерицкий сказал не случайно. Когда речь зашла о выборе фамилии (она должна была фигурировать в письме в Союз композиторов и, естественно, в путевке), возник спор, какую из двух присвоить больному. Сошлись мы со следователем на двойной.
Так как у больного не было документов, пришлось снестись с местной прокуратурой, чтобы в этом вопросе не было загвоздки.
Мой прибалтийский коллега устроил все отлично. Помимо Комарова-Белоцерковца, в том Доме творчества поселился еще один «композитор». Начальство Жарова посчитало, что выпускать Домового на вольный простор без всякого присмотра нельзя. Неизвестно, что скрывается за его личиной... Вдруг опасный преступник.
Поместили нашего пациента в одноместной палате, в домике, где размещался медпункт. Директор Дома творчества предложил даже кормить больного в его палате отдельно от других и вообще заниматься им индивидуально. Но Межерицкий вежливо отказался от этой услуги. Главная цель — общение с отдыхающими.
Потянулись дни ожидания. Два-три раза в неделю Борис Матвеевич самолично звонил в Дом творчества и тут же, естественно, докладывал мне о новостях. Они были малоутешительными. Вернее, как врач Межерицкий мог оставаться удовлетворенным: больной, конечно, чувствовал себя лучше, чем в «психиатричке». Если принять во внимание, что до этого он еще тридцать лет не видел белого света, в буквальном смысле, потому что бодрствовал лишь ночью, и не знал свежего воздуха, улучшение мог предвидеть и не врач...
Погода в Прибалтике стояла на диво отменная: легкий морозец, снежок, Дом творчества — среди соснового леса, недалеко от моря.
А у нас в Зорянске лютовал февраль. Вьюжный, с трескучими холодами, стоявшими упорно и безо всякой надежды на ослабление.
Иногда Межерицкий говорил мне по телефону, что пациент стал дольше гулять, прибавил в весе, лучше спит, и становилось завидно: тут и носа не высунешь на улицу из-за мороза. Да еще дела, дела, которых все больше, сколько ни делай.
Думалось, ладно, пусть жиреет на композиторских харчах, лишь бы выздоровел. Но со стороны психики никаких изменений. Я уже стал отчаиваться в успехе...
И вдруг...
Однажды я задержался на работе, рассчитывая посидеть часок-другой над срочными бумагами. За дверью глухо стучала пишущая машинка секретарши. Она всегда задерживалась, когда оставался я.
Я разобрал наполовину недельный «завал», когда в приемной послышались голоса. Секретарь с кем-то разговаривала. И через минуту она заглянула в дверь.
— Захар Петрович, к вам женщина просится на прием. Я, конечно, объяснила, что рабочий день уже кончился, и попросила прийти завтра. Но она говорит, что дело срочное. Издалека ехала.
— Конечно, приму.
Если уж секретарша решилась просить об этом, — а глаз у нее верный, и постоять за мое время она может, — значит, принять надо.
Посетительнице было лет пятьдесят. Смуглое лицо. Мне показалось сначала — грузинка, но, приглядевшись, я убедился: тип лица совершенно русский. Глаза светлое-серые, крупноватый нос, рот. Таких женщин, привычных, примелькавшихся, встретишь сколько угодно в России. А когда она откинула платок, темно-русые волосы, уложенные узлом на затылке, дорисовали портрет моей соплеменницы. Она потирала закоченевшие на морозе пальцы. Я удивился, как она отваживается расхаживать по улице в легоньком пальтишке, когда стоят такие холода. Может быть, у нее нет хорошего теплого пальто, а это дорогое, красивое...
— Садитесь, пожалуйста, — предложил я, продолжая разглядывать ее.
Устроилась она на стуле как-то несмело,
— Моя фамилия Тришкина.
— Я вас слушаю.
— Товарищ прокурор, может, конечно, я не совсем к вам, вернее, о деле этом вы и не слышали, но, в общем... простите, если побеспокоила зря...
— Говорите, говорите. И успокойтесь.
— Фамилия моя Тришкина. Я специально приехала сюда из Чирчика. Это в Узбекистане... — Вот откуда ее смуглота. Южное солнце. — Прямо с поезда. Вещи в камере хранения. И сразу разыскала прокуратуру.