...Студеный январский вечер, заснеженная степь, жгучий мороз, белые ручейки поземки. И город на горизонте, город, в котором Федор родился и прожил больше половины своей не так-то уж длинной жизни. Короткая схватка у моста через Ингул — и уличные бои.
Помкомвзвода Федор Бакай — впереди; ему тут каждая улица — да что там улица! — каждый камень знаком. Ведет кратчайшим путем к мосту через Буг, чтобы отрезать белым путь на Одессу. Неожиданная стычка с кавалерийским отрядом на Спасском спуске... Взрыв снаряда... Скрывшиеся за углом всадники... Снег, забрызганный черными комьями земли. И продолговатый тюк на этом черно-белом снегу.
— Ишь ты, и добришко бросили, — заметил кто-то.
— До него ли тут! Дай бог ноги унести...
— Небось не жалко... Все равно награбленное.
— Интересно, что там? — И один из красноармейцев начал распутывать сверток.
— Братцы, да тут баба! Сгрудились все, смотрят недоуменно.
И Федор полюбопытствовал. Черная бурка, какой-то мех, одеяла. Закутанная в них, лежит пышущая тифозным жаром женщина.
— Ха, даже крали им не нужны стали!..
— А, видать, знатная штучка, ишь сколько всего на ней накручено. Что же с ней теперь делать?
— Раз им ни к чему, а нам на что? Пусть лежит...
— Человек же! — возразил Федор. — Отправьте в госпиталь, потом разберемся.
Так и забылось бы это; за плечами столько осталось виденного и пережитого — на столетия вспоминать хватит. Но передали из госпиталя, что какая-то женщина хочет его видеть...
При первой же возможности Бакай отправился в Николаев. Хотелось по городу побродить, но времени в обрез. Направился прямо в госпиталь. Вышла к нему женщина, впрочем, какая там женщина — девчонка. Худенькая, сквозь марлевую косынку торчит темная щетина отрастающих волос, ростом Федору по плечо, но смотрит на него огромными, словно блюдечки, глазами. И, даже не поздоровавшись, огорошила вопросом:
— Это вы меня спасли?
И, увидев недоумевающее лицо Федора, напомнила:
— Во время отступления белых из города я каким-то образом осталась... А вы направили меня в госпиталь...
Было такое. Может, и она, что мог тогда рассмотреть Федор. И он только плечами пожал вместо ответа.
Женщина неуловимым движением вытащила из-за ворота халата колечко, на котором остро сверкнул какой-то камушек.
— Вот... Осталась память о матери... Возьмите!
— Ну что вы, что вы! — И Федор даже попятился.
— Оно с бриллиантом. Стоит очень дорого. Вы можете...
— Нет, нет... Сдайте его лучше в фонд республики!..
И уже от двери, не из озорства, а просто так, выпалил блоковское:
И очи синие, бездонные
Цветут на дальнем берегу...
— Вы!.. Постойте! — неестественным голосом крикнула женщина и даже руки вперед протянула.
— Некогда сейчас! Я вас потом навещу...
И навестил. Привез рыбы, еще кое-чего из съестного — пусть поправляется.
В прошлый приезд в госпитале ее уже не застал — выписалась. Работала в штабе, машинисткой. Направился туда. Открыл дверь и замер: стоит у окна. Темный силуэт на светлом фоне. Как отчеканенный. Голова с чуть отросшими вьющимися волосами откинута назад, словно ее оттягивает невидимый тяжелый узел волос, резко выделяется тонкий прямой нос, губы плотно сжаты; где-то он уже видел такой профиль. То ли на картине, то ли на старинной монете.
Оглянулась на скрип двери и, как показалось Федору, вздрогнула. Потом быстро пошла навстречу. Никого не стесняясь, положила руки на плечи, приподнялась на цыпочки, поцеловала в губы. Да еще и сказала:
— Как я по вас соскучилась!..
Ведь вот вроде и обняла, а тело чужое. И руки чужие. И поцелуй холодный, словно сквозь стекло. И в глубине огромных глаз затаился холодок отчуждения.
Сказала негромко, но так, что в комнате все слышали:
— Пойдемте немного погуляем...
Быстро, глядя под ноги, сошла по лестнице, не поднимая глаз, минула часового и только тогда заговорила:
— Ах, я здесь как в тюрьме. Да даже не в тюрьме... Эта расстрига...
— Кто, кто?
— Да так называемая княжна!..
Они пошли вниз по Пушкинской, прямо по булыжникам мостовой. Федор вышагивал рядом, стараясь попасть в ногу, и вспоминал. Не любил он бульвар. В детстве на него он мог попасть только днем, и то, если близко не было городового. Да и неприятно ощущать на себе все время презрительные взгляды нарядной, бесцельно фланирующей публики. И все же бульвар притягивал. Особенно по вечерам, когда он казался таким ярким и таким праздничным по сравнению с темными, пыльными улицами Слободки. А по праздникам здесь бывали концерты. Капельмейстер чех Матоушек, кроме оркестра, размещал группы музыкантов в зарослях Дикого сада, на Стрелке, на склонах берега, и казалось, что музыка волнами переливается над просторами рек Ингула и Буга, над городом... Но из этой волшебной сказки частенько вытаскивал городовой: брал за ухо, а потом гнал от решетки.
— Слушайте, — и Вера даже остановилась. — Скажите, кто вы?
— Ну как — кто? Скиталец морей, альбатрос, — ответил шутливо.
— О, это я знаю, — досадливо махнула рукой. — Военный моряк Федор Иванович... Фамилия что-то вылетела из головы... Читала ваше личное дело. Только не очень-то вы похожи на рядового военмора. Вдруг проявляете какую-то непонятную жалость к брошенной белыми женщине... Обождите!.. Отказываетесь от кольца... Да еще стихи Александра Блока... Гумилева — это же не Демьян Бедный, кто его здесь знает? А вы... Да и вид у вас... Правда, рост...
Федор вымахал в отца, потомственного кузнеца-судостроителя, и своего гвардейского роста даже немного стеснялся. Еще среди товарищей ничего, а вот с Верой... Он уже и горбился, и пытался как-то сжаться, но все равно рядом с ней он даже сам себе казался глыбищей.
— Да не в этом дело — внешний вид у вас не рядового матроса. В лице, в манере держать себя есть что-то интеллигентное...
«Что ж, может, и есть», — внутренне усмехнулся Федор. Только этим он обязан Александру Алексеевичу Бравлинскому. Почти на три года свела их вместе судьба, и сельский учитель, бывший народоволец, почти двадцать лет просидевший в одиночке Шлиссельбургской крепости, немало передал ссыльному пареньку Федору Бакаю из своих прямо-таки безграничных знаний. Приучил он его и следить за своей внешностью.
— Природа миллионы лет трудилась, чтобы превратить в человека организованный сгусток материи, а вы своим неряшеством снова низводите себя до уровня животного, — любил повторять Александр Алексеевич.
И Федор, раньше даже несколько бравировавший небрежностью в одежде, считая это своеобразным вызовом буржуям, стал следить за собой, одеваться чисто, опрятно. Со знаниями изменилась речь, он стал свободнее выражать свои мысли. Да и внешне Федор выглядел привлекательно: темные брови, некрупный прямой нос, ровный подбородок. Раньше он носил усы, но теперь брился. В общем, военмор, как и сказала Вера, имел вполне интеллигентный вид, только в темно-серых глазах его иногда вспыхивал диковатый огонек, оставшийся, наверное, у него от предков-запорожцев.
А Вера продолжала, пристально глядя на него:
— У меня иногда возникает такое ощущение, что вы не тот, за кого себя выдаете, что вы более или менее удачно маскируетесь под военмора. Так кто же вы? Не бойтесь, доверьтесь!..
— О нет, ошибаетесь вы, товарищ Лобанова. Я рядовой человек из племени моряков. Помните:
На полярных морях и на южных,
По изгибам зеленых зыбей,
Меж базальтовых скал и жемчужных
Шелестят паруса кораблей...
— Ну а это-то вы слыхали? — перебила его Вера и медленно, отделяя каждое слово, произнесла: