...Над Тифлисом опустилась ночь. Было 14 июля, 11 часов вечера...
А утром следующего дня во все концы страны полетела весть о трагической смерти Камо, попавшего в дорожную катастрофу.
«Человек спасся в море, но утонул в капле воды» — эту грузинскую пословицу повторяли тысячи людей 18 июля. В этот день весь город вышел проводить в последний путь своего легендарного героя. В Тифлис шли скорбные телеграммы: от Фрунзе, Ворошилова, Кирова... На траурном митинге выступил Орджоникидзе.
Стойкий большевик, перенесший тюрьмы и ссылки, не мог говорить, голос его прерывался от сдерживаемых рыданий. И десятки тысяч тифлисцев, затаив дыхание, слушали идущие от сердца слова.
— Я был молод, — говорил Орджоникидзе. — Ты, дорогой Камо, разъяснил мне, как стать большевиком. Сегодня приходится расстаться с тобой. За эти восемнадцать лет мы не раз встречались. И не раз ты излагал свои планы... Порой эти планы казались несбыточной фантазией. Я помню, как говорил ты об этих планах с вождем революции товарищем Лениным, который любил тебя горячо... Когда я встречусь с Лениным, я не знаю, что я скажу...
Последние слова Серго произнес уже не своим, чужим голосом и, сгорбившись, сошел с трибуны. А на трибуну поднялся Аракел Окуашвили.
— Здравствуй, Камо, здравствуй, — слышится его взволнованный голос. — Здравствуй, вечно голодный борьбой, но вечно бодрый брат мой, здравствуй...
Плачет старый большевик, плачут тысячи тифлисцев... Гроб медленно опускают в могилу. На землю ложатся венки. Их десятки, их сотни. И среди множества венков — один самый дорогой для Камо — от самых дорогих и любимых. На венке надпись: «Незабвенному Камо — от Ленина и Крупской».
Гремит салют. И вместе с великой скорбью приходит вера: Камо не умер. Он навсегда с нами. Ведь герои, не умирают. Они неподвластны смерти.
Иван Курчавов
СОГЛЯДАТАЙ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
I
Дунай, шумный и торопливый, быстро несет свои воды к Черному морю, крутя бревна и щепки, диких уток и чаек, говорливо плескаясь у отлогого левого берега, при сильных порывах ветра гоняя небольших белесых барашков, а при затишье серебрясь рябью, как плотвичьей чешуей.
Не тот Дунай, каким он был еще три недели назад: не плывут по нему пароходы, не пробуют свое счастье рыбаки, намертво закрепили свои посудины лодочники. Правда, рыбаки нет-нет да и появятся с сетями, но, вспугнутые гулким ружейным выстрелом, не успевают расставить снасти и спешат к своему берегу. Впрочем, кто ведь знает, рыбаки это или турецкие шпионы, желающие узнать, кто окопался на левом берегу и что он намерен делать в самое ближайшее время.
А на левом берегу, за густым кустарником, лежат в пикете двое рядовых — Егор Неболюбов и Иван Шелонин; лежат и до боли в глазах всматриваются в правый берег. Видят они вздернутые серые скалы, городишко, словно прилепившийся к этим скалам, одинокие фигурки людей — штатских и военных, ослов, запряженных в небольшие телеги и с трудом передвигающих по грязи свои короткие и тонкие ноги. Они уже знают, что город этот называется Систовом[16], что военные — это уже турки, а вот гражданских с такого расстояния не разберешь — болгары они или турки. Вряд ли их можно различить и с близкого расстояния: Ивану они кажутся похожими друг на друга и чернявой внешностью, и одеждой, и красными фесками, которые они носят на голове.
Позади у Ивана, Егора и их однополчан остался трудный путь. С того дня, как был зачитан в Кишиневе высочайший манифест, они не знали отдыха. Шли по двадцать часов в сутки, совершая небольшие привалы, чтобы легонько перекусить, выкурить цигарку да перемотать мокрые портянки. Дороги румынские оказались нисколько не лучше русских. Может, и есть у них лучшие дороги, но не пустили по ним румыны русскую армию, не пожелали, чтобы тысячи и тысячи усталых и грязных солдат заполонили улицы столицы, испортили внешний облик города Бухареста. Иван понимал, что он не у себя дома, только уж очень неприятно таскать ноги то из жидкого, то из густого месива; дыр в каждом сапоге наберется по полдюжины, и каждая пропускает этой отвратительной каши столько, сколько может уместиться между ногой, завернутой в гнилую, вонючую портянку, и кожей; если же грязь не умещается, она с хлюпаньем выплескивается через дыры наружу.
Все это, слава богу, позади.
А впереди — Систово со своими неприступными берегами. Чужими пока берегами. Турки, слышно, окопались так, что готовы встретить любую армию хоть с тысячей пушек. Зато болгары и болгарки ждут их с понятной нетерпеливостью: то помашут белым платком, то на виду у русских бросят шапку, поймают ее и приложат с поклоном к груди. Или поманят к себе рукой: мол, не задерживайтесь за Дунаем, наши дорогие спасители, заждались мы вас!
Ивану тоже надоело ждать, но ротный говорит, что еще не подоспело время, что одна рота и даже полк ничего сделать не могут; надо переправить огромное войско, чтобы сбить турок с насиженного места, то есть с их крепких позиций, и гнать к Константинополю, а потом и дальше. А чтобы переправить такое войско, да еще с пушками, снарядами, конями и всякими припасами, надо иметь в громадном количестве переправочные средства. Подвезут все это — и начнется переправа...
А пока можно поговорить о турках и турчанках, о турецком царе — султане и его странной, непостижимой жизни...
— Говорил я тебе, Ваня, как судили меня за то, что не по правилам живу со своей Аннушкой, обвинили меня в незаконном сожитии, — обращается к приятелю Егор Неболюбов, удобно располагаясь в густой и мягкой траве. — А Аннушка у меня любимая и единственная жена. Не моя вина, что ее спесивый папаша не дал согласья на венчание, а поп без этого согласья не обвенчал нас в церкви. А теперь возьми ты турецкого султана: триста жен у него, а законных не больше пяти...
Но и это удивляет Шелонина:
— Пять законных! Как же так?
— У них это положено кораном, евангелием ихним, — поясняет Егор, с треском ломая сухую камышинку, занесенную на берег вешними водами. — За пять у них и спроса нет, это по-ихнему даже очень хорошо: можешь прокормить и одеть — женись пять раз, и все тебе законно! А вот триста незаконных! Вот это...
— Как же он с ними живет! — прерывает Недолюбова Шелонин. — Одних имен сколько! И ведь всех запомнить надо! Как пить дать!
— А зачем ему запоминать? Для этого у него придворные есть! Вот и ходит он по женам, как у нас пастух: по очереди. И никто не обвиняет его в незаконном сожитии!
— Появись в нашей деревне мужик с тремя женами — ему бы глаза заплевали! — возмущается Шелонин.
— А он у них первый человек!
— Вот порядки, так порядки! — негодует Иван. — Я тут как-то встретил болгарина, — продолжает Неболюбов. — Порассказал он мне всякой всячины. По нескольку жен имеет чуть ли не каждый турок, и жены эти не злобятся и не возмущаются. И глаза не выцарапывают друг другу. Но не дай бог, если турчанка встретит в бане болгарку! Сию минуту голой на улицу выгонит!
— Почему? — изумляется Шелонин.
— Так у них заведено, Ваня, — задумчиво говорит Неболюбов, вглядываясь в синеватый отлив Дуная, который к вечеру успокоился и стал походить на большое зеркало. — Заведено так потому, что всех других они считают скотами и только себя людьми. Вот, скажем, идет турок по улице, а навстречу ему болгарин. Болгарин должен отскочить в сторону, даже в грязь, и низко склонить голову: пока турок не пройдет мимо.
— А турок-то, знать, богатый, какой-либо барин? — спрашивает Шелонин.
— Какой там барин! — сплюнул Неболюбов. — Турок может быть оборванцем, а честь ему обязан оказать даже богатый, уважаемый в народе болгарин. Прыгай в грязь, кланяйся до земли и выражай в глазах, что тебе очень приятно гнуться в три погибели. Не дай бог, если турок заметит в глазах болгарина неблагодарность! Тогда болгарин недосчитается сразу нескольких зубов!