Очнулся он лишь к вечеру другого дня. У постели сидела Клава... Иван шевельнул горячей рукой и почувствовал тугую и ласковую девичью косу... На другой день, ослабевший от болезни, он тем же лесом возвращался в часть...
Вот и сейчас Иван шел как в бреду, останавливался, прижимался горячим лбом к белым стволам берез, закрыв глаза, стоял, чувствуя твердую и нежную прохладу, слушая ночные звуки и вдыхая запахи лесных и болотных трав.
Цепкая молодая память хранила в нем множество запахов и звуков, которые всегда рождали воспоминания, всегда хорошие и добрые, чаще из детства, большого и просторного, где каждый год теперь казался вечностью. Еще с солдатской подушки вспоминался дом с бабушкой, малиновое варенье, этажерка из «черного» дерева, где стояли книжки с чертежами деталей паровозов, путевыми сигналами и всевозможными наставлениями и инструкциями... А ведь до дома отсюда рукой подать. Только нет уже дома. На его месте большая яма от полутонной бомбы, края которой успели прорасти лебедой и крапивой. Лишь каким-то чудом осталась на задах голубятня да тополиный частокол в конце огорода. Это еще пацаном Иван воткнул в землю тополиные палки, а они проросли, зазеленели по весне. Как молча радовался он каждый год, глядя на клейкие листочки, точно зеленые лоскутки, появляющиеся на топольках в мае. Его удивляло, что тополиные листья очень похожи на яблоневые: может, раньше какой-то чудак и привил яблоню к неприхотливому тополю?.. Когда же, точно первый снег, летел тополиный пух, Иван каждый раз смеялся, видя кошек и собак, у которых рыльца были в пуху...
Топь кончилась. Нефедов остановился. Неожиданно вне всякой связи он подумал, что выход из болот немцы могли заминировать, — сказалось, видно, в нем непрерывное чувство опасности, выработавшееся в сознании за этот нелегкий год войны. Иван осторожно свернул влево, провалился по колено, еще провалился, но в конце концов выбрался на сухое. Теперь до цели оставалось километра три-четыре. Он подумал о том, что осторожность не помешает, когда он подойдет к трубе-арке. Именно здесь, у семафора, сходятся к основной магистрали все станционные подъездные пути, и у стрелок немцы могли поставить часовых, особенно в ночное время.
Начало светать. Как и вчера, потянулся по-над землей остылый туман, обтекая стволы деревьев, прячась в кустах. Вот уже пахнуло знакомым запахом мазута, железом. Иван пошел медленнее, чувствуя справа притаившуюся Снежку. Вот еще дохнул ветерок, встрепенув верхушки деревьев. Перед ним была дорога, та самая, которая вела на мост и по которой он уходил в лес после расстрела партизан. Иван осмотрелся. Туман уже отступил далеко, дорога была пустынна. Он перешел ее. Дальше полоса кустарника, за ней железнодорожная насыпь.
Нефедов прошел кусты. Так и есть: правее от арки моста по шпалам неторопливо ходил часовой, похожий в тумане на огородное пугало. Пройти расстояние от кустов до насыпи незамеченным было невозможно. С этой и с той стороны насыпи подходы к арке-трубе были открыты. Ивана это не озадачило, он твердо знал, что удержать его не сможет никто, он выполнит задание, запоздало, но выполнит... Если надо, он пробежит эти пятьдесят метров и в то время, когда уже пойдет его состав. Но лучше подойти ближе, чтобы уж наверняка... Он ясно различил гул приближающегося состава. Поезд шел на Снеженск от фронта, колеса стучали звонко, легко. «Порожняк, — заключил Иван, — это не мой...» Он подумал, что под прикрытием этого порожняка можно достичь насыпи и спрятаться под аркой, только бы часовой остался по ту сторону состава. Так оно и должно быть, ведь пути на юг были ближними к Ивану, по ним и должен пройти порожняк с фронта.
Бойко, говорливо стучали колеса. Эта давным-давно знакомая «музыка» на минуту заставила Ивана забыть, что вокруг война. На мгновение мелькнула в сознании картинка вот такого же туманного утра на рыбалке, мелькнула и пропала. Иван прислушался к себе, хотел понять, каково его душе в эти минуты? Но ничего понять не мог: не было страха, не было и безудержного порыва. Была какая-то упрямая нацеленность, спокойное сознание необходимости совершить то, что приказывала совесть. И не захотелось больше Ивану прятаться: последние пятьдесят метров по своей земле он прошел открыто, во весь рост. Он шел, завороженно глядя на мелькающие кубики проносящихся мимо вагонов, слушая веселый перестук колес на стыках рельсов. Длинный состав еще тянулся, а Иван уже был на берегу Снежки в том месте, где она ныряет под насыпь в краснокирпичную гулкую трубу и выливается на простор полей по ту сторону откоса. Эти поля местные жители иногда называли долами. Ивану нравилось это название, как нравились и сами долы... Весной на них коричневыми «мазками» зацветал русский рябчик, затем сиреневато-красноватые фонарики развешивала медуница, следом за ней долы покрывались голубым ковром незабудок. До сенокоса можно было увидеть, как цветет красная герань, бело-желтая таволга и, наконец, серебристый ковыль. По всей Снежке дубравы соседствуют с зеленой топью болот и угрюмыми хвойными лесами, северные растения дружат с южными... И виною этому — Снежка, чистые воды которой разнесли по всему краю семена, смытые ее притоками. Иван не раз слышал от стариков, что в их краях граница природы, южной и северной...
Вдруг в траве Иван увидел завиток тонкой проволоки и спокойно подумал, что слишком близко от насыпи поставили немцы мины и что за это их надо наказать. Он был всего в полушаге от смерти, от глупой и бесполезной смерти. Когда до него дошло это, он удивился и разозлился, окончательно прорвался тот нарыв, который зрел в нем все эти дни...
— Это что получается? — сказал вслух Нефедов. — И помереть, как мне хочется, мешают! И жить не дают! И дышать не дают на моей земле!
Он снял с плеча вещмешок, вынул оттуда зеленую противотанковую гранату, покачал ее на руке, прочувствовал ее тяжесть, успокоился. Посмотрел наверх, прикинул и понял, что не ошибся в выборе позиции: здесь одной противотанковой гранатой можно подорвать состав и, разрушив арку, остановить движение поездов на много дней. А если состав будет с боеприпасами, то очень дорого обойдется завоевателям его жизнь...
— Но и этого им будет мало! — подумал он вслух.
Нефедов вновь почувствовал, что волнение в нем нарастает. Он уж не слышит рокота Снежки, не чувствует прелести тихого утра, в нем поднимается какая-то мелодия, какая-то музыка, ему хочется петь, как, бывало, пел он в армии, когда было трудно... Когда дневалил ночью, когда в холодной кухне чистил свою тонну картошки, когда засыпал на ходу в марш-броске по тревоге! Или когда долго не было писем от нее... Мелодия прояснилась, оркестром зазвучала в нем, оформилась в слова:
И все должны мы
Неудержимо
Идти в последний смертный бой!
Четкий ритм уже звучал не в нем, а там, наверху, со стороны станции. «Вот он, — отметил Иван, — мой...» Тяжелый состав уже грохотал над ним, мерно, в такт музыке. Иван отодвинул предохранитель гранаты...
Так пусть же Красная
Сжимает властно
Свой штык мозолистой рукой! —
запел Иван и, размахнувшись, швырнул гранату вверх, под колеса поезда, и тут же, подцепив носком сапога проволочный виток, с силой дернул его. Взрывы слились.
. . . . . . . . . . .
— Ну давай, Гуров, по второй... Как там у Шолохова: первая колом, вторая соколом! — Родион Иванович поднял рюмку. — Давай выпьем за то, чтобы все состарились, как говорится, на своей подушке! За мир, стало быть...
Они выпили. Родион Иванович стал есть медленнее, рассеяннее, о чем-то думал, мысленно рассуждал, чуть заметно поводя вилкой. Потом сказал, как бы продолжая свои рассуждения: