Иван поднял голову.
— Арестуй меня, Гуров, — безразлично сказал он. — И тебе и отряду будет спокойнее.
— Ты это брось, — Гуров встал. — Придумай что поумнее... — Он подошел к топчану и достал из-под матраца флягу. — Давай выпьем, Ваня, встряхнемся малость.
Самогон забулькал, заплескался о стенки кружек. Гуров энергично двинул своей кружкой о кружку Ивана.
— Чтоб голова не качалась!
Иван выпил небольшими глотками, не чувствуя огненной влаги. Глаза его тут же сузились, заблестели, и он решительно, в тон Гурову, сказал:
— Тогда вот что, пошли меня на задание!
— А! Пулю захотел? — подступился Гуров. Потом отвернулся. — Может, ты и прав... Только изменится ли что?
— Слушай, Гуров... Я приведу сюда того эсэсовца! Пусть гад расскажет все как было!
— Бред, Ваня. Сам говоришь, что он в броневике приехал и десяток автоматчиков его стерегут. Да еще гарнизон в триста солдат, вооруженных до зубов. И зондеркоманда... Ведь это ж надо так прикинуть? — Гуров распалялся, а Иван сначала не понял, о ком он говорит. — Дескать, пусть думают, что комиссар продался! Точный расчет, как в аптеке! Теперь поди докажи!
Гуров шагами мерял землянку от одного темного угла до другого. Он рассуждал вслух, дав волю чувствам и мыслям, скопившимся в нем. Он ходил и говорил обо всем сразу: об Иване, о запасном лагере, о подлом эсэсовце, об отсутствии связи, он сознательно запутывал все в клубок, а затем по ниточке распускал, пытаясь найти логику во всем этом. Наконец немного успокоился, сел, закурил.
— Вот что, Ваня... Пока мы тут кое-что выяснять будем, ты вместе с группой Самсонова пойдешь в засаду, на дорогу из Снеженска в Дубравинск. Надо этим сволочам ответить за ребят!.. На рассвете и отправляйтесь — все равно они по ночам не ездят. Надо взять «языка», оружие, ну и все остальное, что может пригодиться. Засаду устроите возле хутора, за Мокрой балкой, знаешь где? Так вот... Не забудь слева и справа поставить наблюдателей. Сейчас ложись поспи, а я с членами штаба сам обо всем договорюсь.
Иван долго не мог заснуть, ворочался с боку на бок, выходил на воздух, курил. Карусель мыслей в его голове не прекращалась. Было и горько и радостно, горько от собственного бессилия, от презрения к себе, которое он ощутил впервые в жизни. Горечь мешалась с торжеством и радостью оттого, что Гуров доверял ему и поступал мудро, стараясь вернуть Ивану веру в себя... Только почему он сказал: «А изменится ли что?» Он хотел сказать: а вернется ли прежнее доверие — так он хотел сказать? Разве не верно? Ведь любой предатель может вести себя в бою отважно, даже геройски, чтобы скрыть свою истинную личину... Предатель! Нефедов — предатель?!
Иван не был лишен воображения, еще молодого, буйного, неокрепшего воображения. Ему, спокойному в жизни человеку, честному и уравновешенному, иной раз приходили в голову такие невероятные мысли, которым мог бы позавидовать Жюль Верн... Он, взрослый человек, посмотрев кинофильм, мог решительно представить себя на лихом боевом коне, летящим вслед за Чапаевым. Или на месте Валерия Чкалова, ныряющего под мост на своем самолете... А наяву он писал рапорты и просился в Испанию, рвался на озеро Хасан. Еще будучи школяром, он прочитал книгу об Оводе, самоотверженном парне по имени Артур. Иван много дней ходил под впечатлением прочитанного. Он никак не хотел отдавать книгу в библиотеку: ведь Овод стал его другом и братом, а друг должен быть все время рядом... Иван почему-то вспомнил сейчас об этом и, как в далеком детстве, представил себе, что Артур здесь, в этой камере-землянке. Завтра на восходе солнца его вместе с Оводом подведут к увитой плющом стене, а напротив выстроятся шесть карабинеров... Вот он видит на глазах партизан-карабинеров слезы... Время военное, думает Иван, но у каждого в сердце боль сомнения в его вине. И слезы. Полковник Феррари, чем-то очень похожий на Морина, говорит, чтобы солдаты метко стреляли: «Готовьсь! Целься! Пли!» — «Плохо стреляете, друзья!» — скажет Иван, и его ясный, отчетливый голос эхом раздастся в лесу: «Попробуем еще раз! Я понимаю, нелегко стрелять в своего, каждый целится в сторону, в тайной надежде, что смертельная пуля будет пущена рукой соседа, а не его собственной... На левом фланге, держать винтовку выше! Это карабин, а не сковорода! Ну, теперь...» Медленно растает дым... Врач потрясет его за плечо, убедится в том, что он мертв...
— Вставай, Иван!
Нефедов открыл глаза и ничего не увидел. «Наверное, так темно в могиле», — подумал Иван и почувствовал рядом с собой Гурова.
— Пора, Ваня, — негромко сказал Гуров, точно боясь разбудить еще кого-то. — Хлебни кипяточку — и в ружье!
...В лесу стоял густой туман. В пяти шагах нельзя было различить дерево. Партизаны шли плотной цепочкой, радуясь, что их никто не видит и не слышит, так как любой звук тонул в густой вате тумана. Группу вел Самсонов, который лучше знал это направление, Иван замыкал цепь. Он шагал и думал о сне, где его расстреляли. Он злился на себя, на свое не в меру буйное воображение, на нервы, разбудившие это воображение... Так нельзя, нельзя думать только о себе... В двадцати километрах отсюда, в фашистском застенке сейчас, может быть, пытают Архипова. А может быть, его в эту минуту выводят на двор, где выстроились автоматчики... Через мгновение Ивану пришла мысль, от которой его покоробило, точно он наступил на гадюку; он подумал: а не мог Архипов рассказать о партизанских тропах, где можно устроить засаду? Не мог ли он?.. А его арест — фикция!.. Но в этом случае их ждали бы у оврага с овцами!
Нефедов выругался. Шедший впереди боец даже оглянулся, вопросительно посмотрев на Ивана... Так можно далеко уйти, если подозревать каждого, тяжело подумал он, так и Морина можно заподозрить в том, что он специально сгущает краски, пользуясь военным временем... Иван с досады плюнул, вспомнив, что в детстве к нему вдруг приходила мысль, будто спящая бабушка умерла, а он остался круглым сиротой. Он и тогда ругал себя и трижды плевал, чтобы это не сбылось... Старушка учила его повторять: «Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас...» Но Иван никогда не приговаривал, ему было неловко просить у бога помощи.
Уже совсем рассвело, когда группа подошла к намеченному пункту. Перед партизанами, метрах в пятнадцати, была ухабистая, разбитая дорога. Вот здесь и предстояло встретиться с врагом. Приподнятая, поросшая лесом, ближняя к партизанам сторона дороги давала хорошую возможность для наблюдения и ведения огня. Именно этот участок давно приметил Гуров и указал Ивану. Справа дорога уходила чуть вниз в поле, так что открывался хороший обзор местности в сторону Снеженска, слева шла прямо, невысоким редким лесом, где стоял старый заброшенный хутор.
Самсонов и Нефедов дотошно объяснили каждому партизану его задачу, выставили наблюдателей справа и слева, проверили, как замаскировался каждый, договорились, что группа откроет огонь только после того, как Нефедов бросит гранату. Партизаны молча слушали и лишь кивали, они устали от двадцатикилометрового перехода, от недосыпа, от сознания того, что в это солнечное утро вот здесь, перед их глазами, должна пролиться кровь, и, может быть, кто-то из них будет убит или ранен... И кто-то из них не будет больше собирать грибы в этом светлом от берез лесу, не напьется парного молока на близкой отсюда ферме, больше не увидит этой зеленой травы и этих листьев...
Нефедов был спокоен, но и его смущало это тихое ясное утро. Ему подумалось, что хоть и воюют они уже год, а опыта у всех маловато, несмотря на то, что группа Самсонова самая боевая и самая проверенная в отряде. Он вспомнил свою группу, расстрелянную на его глазах, и понял: не сможет больше жить, если и эти ребята погибнут.
Прошло около часа, а на этой разбитой булыжной дороге никто не показывался. Все начали понемногу уставать от напряжения, от ожидания боя. Иван пожалел о том, что не дал бойцам отдохнуть после перехода. Но ведь не хотелось терять время и упускать возможную добычу.