Она доверчиво положила голову мне на плечо, и я сразу почувствовал, как оно тяжелеет, начинает затекать. Когда я спал с Аллой, я не чувствовал тела. Оно было излишне, как слова. Эта девушка что-то рассказывала, путаясь в словах, торопясь высказать всё, зная, что я скоро её покину.
Мои мысли были далеко. Я так и не смог вырваться из этого проклятого круга, в который смыкались все эти вокзальные кружки кофе, несчастные девушки, в который смыкалась вся жизнь, оцепенев в непритязательной обыденности.
Спустя триста шестьдесят пять минут, дней или лет всё повторится снова. Диагонали дождя вновь расчертят горизонт. Я буду дома, или же буду сидеть в лесу на ржавой водопроводной трубе, глядя на белые стволы берез. Рядом будет, как раньше, белая кошка с черным хвостом и окружностью на левом боку, изображая восклицательный знак. Всё прошедшее покажется ненастоящим. Свитер намокнет и навязчиво прилипнет к телу. Я буду искать закономерностей, перебирая воспоминания, как четки. Я буду искать начало координат, и найду его там, откуда возвращаются только подобия. Я вспомню умирающего кота, не проронившего ни звука под капельницей. Вспомню утро, когда я увидел его труп, застывший по пути к моей кровати. Эта смерть больше не вызовет тихой скорби, после того, как, выглянув в окно, я увидел мужчину, летящего с восьмого этажа.
Я вспомню поезд дальнего следования, своё лицо, искаженное плачем и руки, безумно стучащие в стекло, и перрон, вдруг пропавший из поля зрения, оставив меня наедине с непреодолимой стеклянной преградой, сломать которую не смогли детские руки. Я уезжал в летний лагерь, родители провожали меня на поезд. Это воспоминание покажется пустым. Прошлое оборвалось осколками бокала в сильной, повзрослевшей руке, внезапно задетой воспоминанием о не разбившихся стеклах. Пальцы безмолвно рыдали, роняя красные капли на кухонный стол.
Я вспомню ничего не значащую серую крысу с розовым хвостом, которая жила в одной из моих комнат, снятых в чужих городах. Она бесконечно кружила по ковру, пугаясь каждого моего шага, которыми я измерял комнату, взывая к здравому смыслу и не находя решений. Сколько ещё было таких же шагов, комнат и умирающих с голода крыс, таящихся за трещащими по швам шкафами.
Я вспомню низкую кровать и тонкие руки, которые блуждали по телу, оставляя его бесчувственным, но отражаясь, удваиваясь в зеркале напротив. Белесые волосы и бесцветные ресницы, молящие выслушать глаза.
Замерзшие пальцы ног неподвижно внимали холоду. Той ночью мне казалось, что я мертв, как птица, повисшая на гвозде. Голос спросил: «Ты спишь?» И я ответил, что не сплю. Равнодушные веки не хотели темноты и следили за движениями чужих рук со скупым интересом постороннего наблюдателя. Что я здесь делаю? Резко отбросив руки и одеяло, я одеваюсь и хлопаю дверью непреднамеренно громко. Вслед за мной торопливо бегут шаги, но я уже не слышу их. Это воспоминание кажется немым, обрывки тел смешались с механически произнесенными словами, лунным бликом на дверной ручке, стихающим звуком шагов. Все это не имело значения, хаос мимики, слов и жестов был только спектаклем.
Всё повторялось красочным подобием по возрастающей градации желания забыть.
Сейчас вокруг мрачно падает солнечный свет, контрастируя с синей тяжестью туч, пролетевших мимо города. Догнивает мёртвое, беспамятное лето. Взгляд упал куда-то на пол. Пальцы хладнокровно барабанят по столу. Я ищу места для последнего знака препинания и вдруг вспоминаю, что его место в самом начале первой строки.
Я вновь ехал прочь.
Страница 67
Траурные окна
Мои новые окна выходили на кладбище, которое раскинулось в обе стороны широкой полосой могил и заборов. За ним виднелись невозделанные поля, заросшие кустарником и высоким бурьяном. Я открыл окно и в комнату проник горячий воздух летнего полдня. Я долго сидел на подоконнике, выстраивая логические цепочки из событий своей жизни. Солнечный свет падал на стену в глубине комнаты, на мои колени, на цветущие клумбы под окнами, на мраморную строгость могильных плит. Я вышел незадолго до заката, дорога привела меня на кладбище, и я не противился её пыльной протоптанной траектории. Жара немного спала, над редкими цветами порхали крапивницы. На руку села оса. Кладбище словно вымерло, только утром я видел из окна женщину в белом платке, которая постояла несколько минут возле могилы и положив на плиты букет красных гвоздик, быстрым шагом ушла прочь. Теперь же здесь царила летняя идиллия – стрекотали кузнечики, жужжали пчелы, шумели вдалеке деревья, покачивая ветвями на фоне безоблачного горизонта. Блуждая среди останков чужих жизней, я набрел на невзрачную могилу без ограды, вокруг которой цвели полевые ромашки и белый клевер с тонкими стебельками. Иван Иванов прожил 25 лет. Я присел на камень возле могилы, который заменял собой лавочку, и попытался вообразить, как мог бы выглядеть человек с таким именем. Как мог бы такой человек умереть. Ничего не приходило в голову, столь беззвучным было это обыкновенное имя, обрывающееся невероятным отчеством – Карлович. Небольшая гранитная плита с именем и датами рождения и смерти, наполовину скрывалась в траве. В листьях ромашки копошилась черная тля. По земле, у самого камня, ползла жирная бордовая гусеница. Быть может, его обыкновенная жизнь оборвалась внезапно и абсурдно, как отчество. Быть может, он был талантлив, любил рисовать, или изучал насекомых. Казалось странным, что просидев у могилы около получаса в тихой смиренной грусти, я ничего не знал об этом человеке, кроме имени и нескольких цифр. Казалось странным уйти, так ничего о нём и не узнав. Но я ушел, и больше не заходил на кладбище, на развилке у самого дома сворачивая в другую сторону.
Я был на похоронах лишь однажды. Мне было не больше одиннадцати лет. Умер мой школьный учитель по рисованию. Он говорил мне, что, если я буду стараться, из меня выйдет прекрасный художник. Он был не единственным, кто мне это говорил, но только ему я верил. Я пришел на похороны, чтобы поверить в смерть, которой до этих пор я ни разу не встречал. Стоя одиноким ребенком среди сосредоточенных взрослых поз и тоскующих лиц, я долго рассматривал белое лицо в гробу, покрытом цветами. Я знал, что это тело не имеет никакого отношения к человеку, которого я знал.
Едва дотянувшись рукой, я положил поверх мёртвого тела свои красные розы и уступил слезам, безвольно покатившимся из глаз. Это были эгоистичные слезы. Конечно, мне было жаль художника, я не мог представить, что его больше не существует, – детям всегда бывает трудно понять смерть, – но больше всего я жалел о том, что больше он не скажет, что из меня выйдет прекрасный художник.
Одним словом, я жалел себя. Я сожалел о своих упущенных возможностях. Я уверовал в свои эгоистичные слезы уже на похоронах, и мне было стыдно за них, так откровенно текущих по щекам. Казалось, они оставляют грязные следы на коже. Я пытался заставить себя не плакать, но не мог. Мне казалось, что все истинно скорбящие должны молчать.
Я не верил в силу слов на похоронах. Я не верил в искренность говорящих, многие, стоя у гроба, говорили лишь о себе, когда нужно было забыть себя. Мне порой казалось, что говорящие произносят посмертные монологи сами себе. «Я встретил его, когда поехал на Родину…» «Я тогда улыбнулся и сказал, что…» «Я только начинал карьеру, когда он…» И так далее, далее, далее. Мне хотелось встать посреди этого траурного круга, рядом с тихим гробом и прокричать: «Заткнитесь вы, все!»
Казалось, я был единственным, кто понимал, что человек покинул это тело. Я не мог понять, зачем же тогда все обступили его со всех сторон. Я не мог понять, зачем здесь я, и с нетерпением ждал возможности уйти: у меня затекли ноги от долгого неподвижного стояния. Я смутно понимал, что уйти было бы неуважительно, но оставаться там – всё равно, что разговаривать посреди пустой комнаты с человеком, который только что вышел, закрыв за собой дверь. Театр абсурда. Печальный спектакль.