— Ну давай, — нетерпеливо сказал Дёмин. Костусь жал на курок, но выстрела не было.
— Сильнее нажимай, сильнее, — совсем рассердился Дёмин.
Костусь рванул за курок со всей силы, приклад сильно толкнул в плечо, впереди блеснуло пламя, и над ухом страшно ухнуло.
Вышли во двор.
— Откуда у тебя патроны? — спросил Дёмин.
На Костуся он не смотрел, думал о чем-то своем.
— Нашел за хлевом, — соврал Костусь, исподтишка посматривая на Дёмина: поверил ли?
Дёмин молчал, наверно, это ему было безразлично.
* * *
На рассвете, еще в полной темноте, в Буде началось неспокойное движение, то там, то здесь прорывались приглушенные голоса людей, фыркали кони. Из хат во дворы и со дворов в хаты сновали люди, что-то грузили на подводы. Сухо щелкал металл о металл, и звук этот словно таял в густом мраке. Отряд готовился выступать.
По улице проехали две четверки лошадей — потянули орудия. Мокро чмокала тугая грязь под лошадиными копытами, тихо материли лошадей люди, ища в темноте более твердую и не такую грязную дорогу. Орудия отправили раньше, они будут ожидать отряд в лесу…
В Костусевой хате тоже давно не спали. Не спал и Костусь, лежал, подперев руками подбородок: чтоб все видеть. На столе поблескивал «сопливчик», бросая рваные тени на пол и стены. И во всем том, что происходило сегодня, и в самих людях жила напряженная, тревожная деловитость, как будто людям нужно было сделать какую-то очень важную, тяжелую работу, и они знали: чем быстрее и лучше сделают ее, тем будет лучше. Сновал, тяжело ступая, из хаты во двор и со двора в хату Дёмин. Несколько раз заходил Жибуртович. Последний раз он зашел, когда на окнах посветлело и погасили «сопливчик». Таня передала ему фляжку. Он взял ее, подбросил на руке:
— Что это?
— Чай. Чтоб не замерз, если доведется долго лежать на земле.
— Где ты взяла?
— У Ивановны… Только много не пей. Он злой…
— Я перед боем никогда не пью…
Таня провела рукой по щеке:
— Примолодился, как на праздник…
— А как же — в сваты едем… А невеста капризная…
— Будь осторожен, Володя… Я боюсь за тебя…
— Ты всегда боишься…
— Мне не хочется оставаться здесь.
— Дня через три вернемся. Организуйте встречу.
— Здесь мы организуем. Вы там смотрите.
— Все должно быть хорошо… Все будет хорошо…
— Я одна буду мерзнуть. — Таня прижалась к Жибуртовичу. Ее била дрожь.
— Костусь пустит погреться…
— Пустит… — Таня подумала, тряхнула головой. — Он не любит тебя… — Они не видели, что Костусь не спит.
— Не о чем говорить. Ему ведь, наверное, и семи нет. Как он может любить, не любить… И почему?
— Он ревнует… Вчера залезла на печь. Попыталась обнять его — не дается, отворачивается. «Почему ты отворачиваешься?» — спрашиваю. «От тебя пахнет Жибуртовичем». У меня даже дыхание перехватило. «Как ты сказал?» — переспросила. Повторяет. «Усами, — говорит, — Жибуртовича пахнет». Полежали, полежали, потом он и говорит: «И зачем ты его выбрала?» Говорю: «Он добрый…» Долго лежал, думал, а потом и говорит: «Он носит мою планшетку». Помолчал немного и опять: «Но ты не бойся. Я и так тебя буду любить…»
— Я не знал, что Дёмин у него взял… Мне он сказал, что ему младший Карачун дал.
— Привези ему что-нибудь…
— Привезу…
Дверь приоткрылась, и в нее просунул голову Дёмин:
— Командир, все построились…
— Иду. — Дверь закрылась.
— Так поцелуй меня, командир…
— Будешь пахнуть Жибуртовичем…
— Пусть… Костусь все равно обещал любить… — Она оглянулась на печь и теперь увидела, что Костусь смотрит на них. — Правда, Костусь? — спросила у мальчика, но не шутя, как обычно, а совсем серьезно.
— Ыгы, — ответил Костусь.
— Разве что гак… — сказал огромный Жибуртович и, не обращая внимания на Костуся, обнял Таню, зажал в своих руках, спрятал — такой она казалась рядом с ним маленькой и так прижалась к нему, и, казалось, нет той силы, которая разделила б, разорвала их. Они гладили друг другу головы, щеки, плечи, застывали на какой-то миг, словно неживые, потом опять и опять начинали ощупывать друг друга, как будто оба были слепыми и хотели запомнить друг друга навсегда.
Кажется, даже самая длинная минута кончается, и каждое, даже самое затяжное, прощание тоже… Жибуртович вышел на улицу. Взвод стоял на другой стороне улицы, возле забора, на сухом месте. Все партизаны были молчаливые, притихшие, словно невыспавшиеся. Жибуртович прошелся перед строем. Остановился посредине.
— Где Карачуны?
— Мама не отпускает, — попытался пошутить кто-то, но никто из партизан не засмеялся, даже не улыбнулся. Все повернули головы в сторону двора Авгиньи. Оттуда как раз выходили Карачуны — отец и Витька, за ним — рядом со стариком и немножко позади него — мать, а с другой стороны, возле брата, Людмила. Следом шла Авгинья.
— Ты ж смотри, одного его не отпускай, — говорила Карачуниха, не обращая внимания на то, что на нее смотрят все партизаны и что и муж, и сын уже стали в строй и смотрели не столько на нее, сколько на Жибуртовича. — И ты смотри, — она поправила сыну воротник пиджака, поцеловала в щеку и вдруг заплакала, упала ему на грудь.
— Ну хватит, Поля, — глухо сказал старший Карачун и сморщился. — Еще будет время наплакаться…
Подошла тетка Авгинья, взяла Карачуниху за руку:
— Нехорошо поступаешь, Поля, нехорошо. Зачем растравляешь им души. Им и без твоих слез нелегко. Пускай идут здоровыми и живыми возвращаются.
Женщины отошли к воротам. К ним присоединились и Костусева мать, Таня, повыходили женщины из других дворов. Костусь стоял в своем дворе, укрывшись за калиткой. Он долго искал свои лапти, не нашел и выбежал босой, в свитке и большой зимней шапке. Земля была сырая, холодная, и он все время подпрыгивал, переминался с ноги на ногу. Где-то за спиной Костуся взошло солнце. Оно холодно побелило заборы, ветви деревьев, освежило и словно подвеселило лица партизан. Жибуртович еще раз прошел вдоль строя, внимательно присматриваясь к каждому.
— Кажется, все…
— Пошли, — сказал кто-то глухо.
— Говорить ничего не буду. Куда идем, узнаете позже, в дороге. Конечно, не на свадьбу. А теперь шагом марш!
И они пошли, грузно ступая по скользкой, недавно оттаявшей, перемешанной колесами подвод, лошадиными копытами и многими ногами людей земле.
Жибуртович немного отстал от колонны, оглянулся на Костусев двор и увидел Костуся — тот вышел из своего укрытия и перебирал синими закоченевшими ногами, — улыбнулся. От женщин отделилась Таня, побежала за ним, и они шли позади колонны аж до конца улицы и дальше. Партизаны миновали греблю и пошли в гору, но ни Тани, ни Жибуртовича не было видно. Потом Костусь пробежал по гребле один, догнал партизан, оглянулся, помахал рукой…
Бабы начали расходиться по хатам. Мать увидела Костуся и тоже погнала домой.
* * *
На четвертый день после обеда по поселку на взмыленном коне проскакал Мишка из разведвзвода. Этот сумасшедший Мишка на своем коне мог перескочить любую канаву, любой забор. Возле Лисаветы — ее хата стояла в самом конце — Мишка спешился, забежал на минутку во двор, что-то сказал Лисавете, вскочил на коня и так же галопом рванул назад. Скоро цокот копыт послышался по настилу гребли. Мишка и там не сдержал коня.
Кажется, Мишка ни с кем в Буде не говорил, только заехал к Лисавете, а по деревне, как по проводам, побежала долгожданная весть: «Партизаны разнесли немцев в пух. Все хорошо. Отряд возвращается обратно». Однако эта радостная весть жила, тешила людей, пока не столкнулась с другой, тихой и страшной, от Лисаветы: Мишка сказал, чтоб подготовила хату. Туда привезут убитых партизан. Мишка не сказал, сколько убитых и кто они, но они были, и это значит — не все хорошо…
Часа через два по гребле затарахтели подводы. На некоторых из них сидели партизаны, но большинство шло рядом с подводами или по обочине дороги, где было более сухо, а на подводах были сундуки, тюки, поверх которых лежали карабины, автоматы… Возле дворов на улице стояли бабы, ожидали «своих» партизан, своих постояльцев.