Перетаптывать стог Мирон наотрез отказался, а дня через два и вовсе уехал из Слободы, бросив и хату, и жену с сыном. Сын Петрок в том году заканчивал школу, и Мирон не боялся теперь за него, а если что — надеялся на дочерей: обе они были давно замужем и жили недалеко от Слободы.
Года три о Мироне ничего не было слышно, потом кто-то принес известие, будто видели его под Барановичами и будто он пристал там к какой-то молодице в примаки. Никого, кроме Мироновой жены и сына, в Слободе эта новость остро не зацепила и не удивила, потому что у каждого было полно своих хлопот, да слобожане давно уже перестали удивляться всему, что было связано с именем Мирона.
Мирон был из числа людей, которых считают вечными неудачниками, и, как все неудачники, нрав имел отходчивый и веселый. Жизнь слишком часто подставляла ему свой твердый и жесткий бок, а он словно бы и не замечал этого — жил себе, и все. За что ни брался Мирон, все выходило у него не так, как у людей. Очевидно, ему самой судьбой было предначертано стать притчей во языцех. И после того как Мирона в Слободе не стало, вспоминать о нем долго еще не переставали. Правда, приходил он на ум тогда, когда была охота почесать языки. Может, шло это от извечного стремления человека возвысить себя, вообразить хоть на самое малое время сильнее и лучше, чем он есть на самом деле, даже если возвышение это покупается ценой унижения других, а может, просто люди не могли жить без смеха, а над кем же посмеяться, как не над чудаковатым и непрактичным Мироном. Послушать со стороны, так казалось, что вся Миронова жизнь — это сплошная цепь смешных и удивительно глупых эпизодов, которые следовали один за другим, словно вырастая один из другого.
Был Мирон парнем, надумал жениться и девчину приглядел, Алену — дочку хмурого, но хозяйственного лесника Емельяна: юркая, гибкая фигура, дерзкий взгляд рыжих глаз — такая кому хочешь голову закружит, — и Алена как будто благоволила к Мирону, а вдруг вышла замуж за Федора Шалая — в ту же Слободу.
И опять: Мирон вроде бы и не очень переживал, что Алена вышла не за него, а за Федора, будто и не бегал за ней, и не целовал ее, — поплясал на ее свадьбе и вскоре сам женился — привел в дом матери длинную, на целую голову выше себя, девку — Ганну из Ореховки. Однако и теперь, после своей женитьбы, Алене прохода не давал. Где ни увидит, ни встретит — одно и то же: «Напрасно ты от меня убёгла… Я тебя где-нибудь одну встречу, не на людях, и ты увидишь, что напрасно убёгла…» — и смеется своими зеленоватыми глазами.
Купил как-то Мирон на базаре корову — черную красавицу с фигурными, словно выточенными рогами и белой меткой на лбу. Привел домой, надвязав короткий поводок своим ремнем, хвалился, показывал всем. Пустил ее в стадо, а вечером пастух сказал ему, что молока от нее Мирон не дождется: корова сама себя сосала.
«Спрашиваю у бабки, почему такой короткий поводок, а она говорит: «Оборвался. Был длинный, да оборвался…» И надо же: такая красивая корова и такой изъян имеет…»
Или еще такой случай. Произошел он еще в то время, когда Мирон был парнем, когда бегал за Аленой, незадолго до того, как она вышла замуж за Федора. Многие говорили, что случай этот и подогнал Алену со свадьбой.
От Слободы, где жил Мирон, до Емельянова хутора было километра четыре — где дорогой, где лесом — стежками. Четыре километра — это недалеко, но чтоб попасть из Слободы к леснику, надо было идти мимо хутора глухого Стефана Буйлы. А Стефан держал огромного волкодава и на ночь спускал с цепи. Обходить же Стефанову усадьбу — делать лишний крюк.
Как-то раз, только начало светать, Мирон добирался домой — успеть сомкнуть глаза, пока мать начнет толкать под бок. Стефанов двор был уже позади, и Мирон хотел наддать шагу, как вдруг услышал за плечами поспешно нарастающий шум. У Мирона похолодело в груди…
Вот что рассказывал он на следующий день Алене.
«…Оглянулся я и остолбенел. По дороге на меня прет волкодав — только песок под ногами шуршит. А дорожка чистенькая, как стол, хоть бы сук какой, хоть бы камень. Ну, думаю, пропал, разорвет как жабу. Нет… Маханул он мимо меня и вдруг цуп — стал впереди, смотрит на меня. И я гляжу на него и вижу только черный, словно обросший волосами раскрытый рот с кривыми белыми зубами да глаза — черно-желтые, пустые такие… Постоял он так, постоял, потом — трух-трух! — ко мне. Подбежал — такой пентюх, ростом со стол. Обошел вокруг. Я стою и слышу, как у меня правое колено задрожало. Дрожит — не унять никак…
Обнюхал он меня, потом — оп! — задрал заднюю ногу… Слышу, намокла штанина, потяжелела. «Поливай, поливай, стервец, — думаю, — только живого выпусти. Больше ты меня здесь не поймаешь…» Окончил он свое дело, встряхнулся и потрусил обратно по дороге. Обождал я немного — и дай бог ноги!..»
Таким человеком был этот Мирон, который через восемь лет снова появился в Слободе. Он долго стоял у ворот, не решаясь ступить на свой двор, потом вдруг повернулся и медленно пошел по улице дальше — в конец, туда, где через две хаты неясно и широко рыжел березняк.
В березняке было тихо и глухо. Пахло свежим подтаявшим снегом, мокрой берестой. Мирон шел целиной, оставляя за собой глубокие следы, часто останавливался, чтобы поглядеть то на одну, то на другую березку, шевелил губами. Потом совсем остановился возле кривой высокой березки, потрогал рукой теплую крахмально-скользкую кору. Встряхнул березку — обсыпал всего себя снегом. Постоял, вслушиваясь в шелест оседающих снежинок, в утреннюю стишенность, царившую вокруг, и вдруг засмеялся чуть слышным детским смехом. Высморкался, похлопал березку по стволу, словно пожалел: «Ничего, ничего…» — и повернул назад, в поселок.
Подходя к своему двору, вдруг насторожился, а потом прибавил шагу: увидел, что глухая стена сеней что-то очень темная, словно обугленная.
«О-о-о, здесь, видимо, сам пожар побывал», — подумал, торопясь в сад.
Низ стены огонь совсем не тронул, но выше все бревна были словно облупленные, потрескавшиеся, ребристые.
«Наверно, от стожка загорелось, — решил Мирон, проведя рукой по бревну, ощущая под пальцами податливую хрупкость сухого, мылкого угля. — Конечно, от стожка. Если б огонь шел изнутри — конец был бы хате. Если б выбился изнутри — был бы каюк и хате и хлеву».
Он вернулся во двор и уверенно толкнул дверь сеней, в темноте легко поймал щеколду на двери в хату, зашел.
В хате было душно и кисло. Мирон огляделся — в жидком полумраке увидел у стены кровать, перед ней вторую — поменьше, кушетку.
— Кто там? — послышался с кровати голос сына, и вслед за этим закраснелся огонек — сын курил в постели.
— Я…
Было несколько минут неловкой тишины, потом сын спустил ноги на пол — начал натягивать брюки. Подошел к дверям, зажег свет.
— А-а-а, это ты, отец… Проходи, раздевайся, — мягким, расслабленным голосом сказал Мирону, настороженно глядя на него.
Мирон почувствовал, что здесь его уже давным-давно перестали ждать.
— Дык я со двора… Снег вот обчистить бы, а то наслежу, — ответил, доставая из кармана полушубка рукавицу и смахивая ею снег с валенок.
— Вот ведь веник стоит. — Сын кивнул в угол, где стояли ухваты, и повернулся в сторону кровати: — Аня, вставай! Отец приехал.
На постели подняла круглое приятное лицо, а потом и села, закинув руки за голову, скручивая в толстый узел растрепанные за ночь волосы, женщина.
— Добрый день, невестушка, — чувствуя какую-то неловкость, поздоровался Мирон за руку, подступив к кровати, и сразу же отвернулся — уловил в разрезе голубой сорочки белую полную грудь.
Невестка поздоровалась, кивнула мужу Петроку:
— Подай одежду.
Мирон снял полушубок, шапку, повесил на крючок у порога, присел на лавку. Петрок уже обулся и в нижней, расхристанной на груди рубашке тоже присел. Теперь курили оба мужчины, густо дымя, перебрасываясь незначительными словами, обычными в случаях, когда люди давно не виделись и встреча большой радости не принесла. Мирон чувствовал себя виновато, словно чужой в этой хате. Сын тоже не мог нащупать то душевное равновесие, которое дало бы уверенность и искренность.