Последние дни Верка была сама не своя. Забывалась на минуту. И опять вспоминала: ночь, звезды, и тени, и лунный свет, и голос из репродуктора…
Папа нашелся. Ее папа. Он дал Верке имя…
Она уже придумала, какой у ней папа. Высокий, плечистый, как Потапов. И усы, как у Потапова. В цехе папу уважают. С ним заводской коллектив считается очень, точь-в-точь, как бывало с дядей. На собраниях дядю… ой, то есть папу! — избирают в президиум, и в зале шумят: «Не спешите с выводами, еще что Шереметьев скажет!» И руки у папы, как у Николая Ивановича: большие, ласковые. Папины руки….
Что делать?
Сказать дяде и тете? Что тогда будет, Верка боится и представить.
Не забыть дней на Белом море! Закаты, шорох спорого летнего дождика о натянутое полотно палатки, чадящий костер… Всего-то на неделю они с дядей ездили, но разве тетя вынесла разлуку? Приехала, Нашла. И при встрече почему-то сконфузилась:
— Горемыки вы мои, комары вас еще не заели? Начисто сердце за вас изболелось. Ведь вы, поди, сырую воду там пьете. Сознавайтесь, беглецы!
И это не просто — подойти сейчас к тете, сказать: «У меня, знаете, папа нашелся, настоящий…».
Николай Иванович с Леней испытывают лески на прочность.
— Сила! — Леня краснеет от натуги, пытаясь порвать леску. Видно: попадется им метровая щука — не упустят, будьте покойны.
— То-то! — Дядя ему подмигивает. — Недаром эту лесу рыбаки зовут жилкой.
А папа все равно нашелся…
Сама не своя Верка. Сидит в уголке. Тихо-тихо. Молчит.
И тетя уголком глаза следит за ней: что с девочкой нашей? Опять напроказила! Ох, детка, глаза да глаза надо за тобой, и какие — прямо по поварешке.
Ага, Верка напроказила. В отместку за дядю.
Есть у Домны баня. На задворках избы. Но бабка предпочитает мыться в печи. Ага, в печи! Натопит пожарче, застелит под печи соломой и парится часами.
Примчалась вчера Верка из школы и, пораженная, застыла на пороге с разинутым ртом. На кухне в печи охало, кряхтело что-то, чему и названья не найти.
— Ох… ох-ох! — стонало в печи. — Умру-у!
Верка струхнула. Может, в самом деле Домна запарилась?
Она забарабанила кулачками по заслонке, которой Домна закрылась в печи.
— Кто там? — простонала старуха.
— Я, бабушка;
— И-и, касатонька. Ступай, ступай. Поиграй на улке. Да дверь шибче притвори: кабы в избе не выстудить.
У порога стояло деревянное корыто и ведро теплой воды.
Верка покрутилась на пятке. Ну, погоди же, вредная Домна!.. Она сбегала к колодцу. Ведра с ледяной водой поставила к корыту, сама спряталась в горнице. Ее душил смех.
Домна вылезла из печи. Растрепанная, в саже. К распаренному телу налипли листья веника.
— И-и… — сладко стонала Домна, приплясывая на холодном полу. — И, какая благодать! Беленька я, беленька, ровно гусочка…
Она думала, что в избе одна.
Взгромоздилась бабка в корыто. Зажмурилась: — Спаси, Христос! — и раз на себя ведро ледяной воды.
Раздался следом пронзительный вопль. У Верки кудерки поднялись дыбом. Она ни жива ни мертва шмыгнула под кровать, подальше от разъяренной бабки.
* * *
Перед выходом на озеро она получила от тети столько наказов, что не счесть.
— К лункам не подходи, катайся себе по бережку. И дыши носом, слышишь? Морозище — обвара, чистая обвара. Николай Иванович, следи за ней. Брось ты свои блесны, слышишь?
Екатерина Кузьминична так запеленала Верку — дышать стало невмочь.
— Носом, носом дыши, чтобы я видела!
Леня восторженно таращил зеленые глаза:
— Тетя у тебя… ну в тыщу раз хуже моей мамки!
И он тоже был замотан в мамин платок, подпоясан по полушубку ремнем, в шапке с завязанными ушами и рукавицах-шубенках.
На улице — сонная дрема безветрия. Рассвело. На крышах изб розовели блики солнца. Султаны дыма поднимались вверх, скопляясь над деревней в лиловое мутное облако.
Снег поскрипывал звучно, казался легким, воздушным… Упади с дороги в сугроб — не выбраться, утонешь!
Пришли на озеро. Дядя пробивал лед пешней— брызги в стороны летели. Запыхался, но не рас-клонил спины, пока прорубки — для себя и Лени— не были готовы. Сегодня Леня посвящался в зимние удильщики: блеснил он впервые.
Николай Иванович, бормоча: «Ловись, рыбка маленькая и большая!» — опустил блесну в лунку.
Погожее утро, острыми искрами вспыхивающий снег, алые, тронутые синевой, точно озябшие кусты ивняка, по которым перепархивали чечетки, небо, раззолоченное солнцем, — все для него заслонила лунка. Черная вода в лунке дымила. Выпятив подбородок, дядя горбился на ящике, судорожно подергивал коротким удилищем. Иней опушил его ресницы, брови.
Верка посмотрела на Николая Ивановича. С радостным облегчением вздохнула и засмеялась.
Она приняла решение. Она ничего-ничего ему не скажет, вот и все. И все, и больше ничего. И никакого Петра Шереметьева по радио она не слушала. Не слушала, и точка. Не докажете, что слушала!
— Клюет, дядечка?
— Клюет, да выплевывает… Что же это такое, а?
Как заведенный, он то и дело подергивал коротким удилищем.
Почин выпал на его долю.
Николай Иванович начал перебирать руками лесу. Махал руками и удивительно походил теперь на портного, когда у того длинная нитка. Дядя «шил»!
На снегу затрепетал окунек. Полосатый, зеленый, с красными плавниками.
— Солидный, — откашлялся дядя. В рыбешке— глаза да хвост, но Николай Иванович блаженно жмурился, не отводил от нее взгляда. — Рыба, она руку знает… да! Бывало, мы на взморье… к-гм, к-гм…
Тут дядя поперхнулся. Леня «шил»! Леня разевал рот, будто рыба, выброшенная на берег, а из горла шел один писк. Потерял парнишка дар речи, не иначе. «Ш-шука!» — наконец прошептал он, почему-то шепелявя. И рывком выкинул из лунки окуня.
— Я думал, щука. Вот взял! А упирался-то как!
— К-гм… к-гм… Окунишка ничего себе. Прямо «лапоть».
На щеках дяди вспыхнул румянец. Он еще больше нахохлился, без устали подергивал удилищем, менял блесны.
— Не «стучит», — с самым серьезным видом жаловался он Верке. — На мормышку, что ли, попробовать? Обратно же, мотыля нет. Не везет… нет!
Верка так и прыснула со смеху.
— Смешной вы, дядечка! Из-за чего переживаете-то?
— Молчи, коза… — обиделся дядя.
На него было больно смотреть. Он вытягивал худую, с острым кадыком шею, чертыхался про себя, и выражение покорности злосчастной рыбачьей судьбе не сходило с его лица. Шапка, за которую он хватался при поклевках у Лени, сидела на его белых волосах задом наперед. В азарте ему было не до шапки. Дядя ревновал, что Леня удит удачливей его, опытного рыболова.
— Разрешите мне. Один раз. Наудачу, дядечка.
Дядя, горюя, передал Верке пробковую рукоять удочки.
Верка сперва высунула язычок, потом прикусила его, наклонила голову набок и взмахнула раз-другой удилищем.
И тяжелая из-за свинцового груза блесна стала еще тяжелей, а удочку как-то медленно повлекло вниз, в курящуюся паром лунку.
— А-а! — завопила Верка. Скоро полосатый, огромный — настоящий кит! — окунь, разевая жабры, забил хвостом у лунки.
— Однако, — скорбно промолвил дядя, принимая от Верки удочку. — Однако, я говорю!
* * *
Берега озера в густой заросли тальника, черемухи. Кое-где белели березы, сквозь пышный иней зеленели елки.
В кустах зайцы протоптали тропы, набродили куропатки. Их лапки к зиме обрастают перьями, ходят куропатки по снегу, словно на лыжах. Белые-белые они, только бровки красные да в хвосте по нескольку черных перышек.
Верка, лазая на лыжах по сугробам, подняла куропаток. Они взлетели из-под самых ног в вихре снежной пыли. Перепархивали по ольхам и березам стайки чечеток, на рябине сидели румяные, как яблоко, снегири…
В кустах, где из Зимогора берет начало Та лица, она обнаружила странную лыжню. Лыжня укатана, блестела на солнце. Она вела к скотным дворам, чьи крыши виднелись невдалеке из-за вершин деревьев. Лыжня пряма, будто вычерчена по линейке, и утыкана ветками. На снегу написаны цифры: 1, 2, 3… Для чего бы это? А, вот что — кто-то измерял длину лыжни!