Андреев кивает.
— С Лобовым был!
— Лобов, ты был с ним?
Лоб тоже согласно кивает. И Штифт кивает.
— Врете! Где вы были?
— Сначала в кафе ходили, потом в кино. На последний сеанс, а потом к Лобову в Александровское поехали.
Это говорит мой староста. Мой честняга. А в глазах обман.
Что же тут происходит, черт возьми?! Неужели я ошибся? Я горячусь, как дурак, а меня не понимают. Да ведь в том-то и дело, что понимают. Вижу, что понимают. Смотрели бы по-другому, галдели бы по-другому, закидали бы вопросами, а тут молчат. Ждут! Неужели успела сработать круговая порука? Этот неписаный закон всех подростков — молчать, хоть умри. Все за одного! Все на одного! Как с Дульщиком. Как в снежки. Сейчас они за Бородулина. И против меня. Невыносимо видеть сразу столько лживых глаз.
Саня все еще смотрит на меня чуть не плача. Ему трудно сдержаться, он порывается что-то сказать. Я знаю. Он хочет сказать правду: говорить правду такая же его потребность, как дышать, любить кого-то, желать всем добра. Но если он скажет, то по мальчишеским законам он предатель, Дульщик, и все его будут презирать, и, может быть, даже поколотят. Саня вот-вот не сдержится и выпалит все, что знает. Я останавливаю его:
— Не нужно, Санечка, я сам...
Но уже поздно.
— Они все врут, Леонид Михайлович, — говорит Саня медленно и отчетливо.
Глеб Бородулин меняется в лице. Он зло смотрит на Саню и на меня тоже. Или это только кажется мне? А может быть, это не злость, а страх или раскаяние. Запутался и всех запутал. Саня не врет. Я не ошибся. То был Глеб. Каким же судом мне его судить?
— Так, значит, где ты был в час ночи?
Глеб недолго помолчал, бросил взгляд на Саню и все-таки не сдался:
— С ребятами!
— Где вы были? На Обводном?
— Сначала в кино ходили, потом в общаге.
— Врете вы!
— Да что вы, Леонид Михайлович, — сделал ангельскую рожу Лобов.
— А в чем дело? Что произошло? — с искренним недоумением спросил чистенький, аккуратненький маменькин сыночек Игорь Жданов. Никогда он ни о чем не знает.
— А то произошло, что вот этот человек ударил меня камнем по голове. А вы все трусы! Один лишь Санька не побоялся сказать правду. Предатели! Вранье в ваших лицах. Трусость и вранье.
И я вышел из мастерской, хлопнув дверью.
Так нельзя, Леонид! Мастер не должен срываться. Ты хотел их научить, а сам... Куда ты спешишь? К начальству? Жаловаться? К директору, что ли? Да нет же. Это пустое. Ты вспомни те дни, когда только еще начал работать мастером, свою самую первую группу (а в общем, они все оказываются первыми, какую ни возьми), вспомни самый первый срыв. Ты раскричался и тоже хлопнул дверью, и побежал по лестнице как очумелый. Хорошо, что тебя остановил Черчилль, этот толстый, с виду страшный, пучеглазый преподаватель спецтехнологии. Много поколений училось у него уму-разуму, ты тоже. И когда был ремесленником, и позже, когда стал мастером.
— Куда это ты, Леонид, с таким лицом? — остановил он тебя тогда. — Уж не жаловаться ли на своих ребят? Имей в виду, ты тоже меня когда-то доводил до ручки, все вы хороши, и я в первое время бегал жаловаться на вас. Только все это без толку. Начальство порядок наведет на час, а уважение потеряешь навсегда.
Осталось мне тогда только разреветься. Верил им, разговаривал с каждым, как с другом. И вот все впустую.
Сейчас я никого не хочу видеть. Ни начальства, ни учеников, ни друзей. Надо покруче, пожестче, а не так — с лаской да от сердца. Наплевать им на твое сердце.
— Леонид! Леонид! Ты что это людей не замечаешь?
— Здравствуй, Майка. Прости, задумался.
— Так можешь и лоб расшибить.
— Уже расшиб.
— А что такое?
— Да так, ничего. Ты придешь ко мне на собрание?
— А у тебя оно сразу после уроков? Приду, раз обещала, не волнуйся.
Я пошел дальше по коридорам училища, оставив Майку в недоумении.
Как истошно орет звонок, как будто сирена на военном корабле.
— Леонид! Леонид Михайлович! — Кому-то я снова понадобился. — Леонид Михайлович! Леня!
Оборачиваюсь. Высовывается из дверей своего кабинета Станислав Игоревич Грушин, или попросту Фрукт, как его прозвали. Наш новый преподаватель спецтехнологии. Вместо Черчилля. Тот ушел на пенсию, «в расход», как невесело шутит он, а Фрукт поступил к нам сразу после института, по особой рекомендации. Рекомендация-то у него особая, да вот не особо пока знает он свое дело. Чего только не оставил ему в наследство Черчилль: наглядные пособия для каждого урока и по каждой теме, всякие простенькие и заковыристые самоделки, наборы инструментов, работающие станки с разрезами и вырезами для показа. Черчилль был выдумщик, он умел все, знал обо всем, к нему каждый день приходили учиться — со всего Союза, бывало, приезжали. И все ахали, охали, и было чему удивляться, а теперь... Форма осталась, а душа умерла. Все было заключено в нем, в Черчилле. Уж как не хотелось ему уходить. «И кому только это все достанется, — грустно сказал он однажды, — в чьи попадет это руки?»
Вот в чьи! То одно ломается, то другое. Ну, что там опять?
— Слушай, Леня, сегодня какая-то иностранная делегация приедет, а у меня токарный опять не работает. Взгляни, пожалуйста. Я бы сам, да знаешь, не в том костюме.
— На работу надо бы являться именно в том, — сержусь я, входя в кабинет.
Все тут как прежде: и таблицы режимов резания на стенах, и световое табло, и шкафы вдоль стен, полные наглядных пособий, и все, в общем, вроде бы по-старому, да все не так, как было. Воздух не тот, столы стоят неровно, и ничего на них нет, ничего не подготовлено к началу занятий, как это было у Черчилля.
Подхожу к станку. Он стоит на возвышении, на самом видном месте, рядом с преподавательским столом.
— Вот здесь что-то, в коробке скоростей, кажется сухарь полетел, — говорит Фрукт и, как экскурсант, суетится вокруг станка. Меня раздражает его мельтешение.
— У тебя сегодня моя группа, — говорю я, — они, между прочим, слесари. Вот и заставил бы ты их разобраться.
— Да ну, еще напортачат.
— Чему же ты учишь их тогда? — разозлился я.
— Ну, сам понимаешь, Леня. Это же особый случай, иностранцы приедут.
— Нет, не стану я смотреть станок. Пусть делают сами. Это им и теория и практика — сразу все. Пока. Мне некогда.
И я пошел к выходу, но вдруг вспомнил, что хотел сегодня подъехать к Фрукту, чтобы он разрешил в этом внушительном кабинете провести родительское собрание. А теперь еще заартачится.
Оборачиваюсь и говорю:
— Я хотел у тебя попросить кабинет для собрания...
Фрукт не успел ответить. Навстречу мне повалили ребята из моей группы. Первым шел Лобов, он чуть не столкнулся со мной, но отскочил в сторону, пропуская меня, и все посторонились, один за другим, как-то особенно внимательно и настороженно глядя на меня. И смотрели они тревожно, будто каждому хотелось что-то сказать мне.
Но я их опередил — не глядя ни на кого, бросил сухо, как чужой:
— Отремонтируйте этот токарный станок, а я потом проверю. Ясно?
Мальчишки хором ответили:
— Ясно!
— Ясно-то им ясно, — слышу я голос Фрукта за своей спиной, — только я им все равно разбирать станок не дам.
Я остановился и поворачиваюсь лицом к Фрукту:
— Это почему же?
— А потому. Доломают!
Ребята шумно рассаживаются за столами. Я знаю, что они не любят нового преподавателя спецтехнологии, не уважают его. Его слова должны обидеть моих парней. Я им доверял работу посложнее — справлялись. И сейчас они ждут, что я вступлюсь за них. Но я их все еще ненавижу и говорю Фрукту:
— А ведь верно! Эти архаровцы ни в чем не смыслят. Им лишь бы морду кому-нибудь начистить. Давайте-ка, Станислав Игоревич, мы сами посмотрим, что там в станке, а эти деточки пусть пока в крестики-нолики поиграют...
Я понимал, что обидел ребят. Они видят, я сейчас не хочу иметь с ними дела, даже не смотрю в их сторону. Молча включаю станок, прислушиваюсь к его гуду, проверяю одно, другое. Первым встает из-за стола и подходит ко мне Андреев.